


![]() |
Олег БудницкийДоктор исторических наук, профессор. Директор Международного центра истории и социологии Второй мировой войны и ее последствий Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики». |

От редакции: Мы публикуем отрывки из только что вышедшей книги «Владимир Гельфанд. Дневник 1941–1946», подготовленной Международным центром истории и социологии Второй мировой войны и ее последствий НИУ ВШЭ.
Писать историю советского общества, опираясь только на официальные документы, даже не предназначенные для публики и хранившиеся «за семью печатями» в архивах, — значит вводить читателя в заблуждение. Точнее, опора на тексты и иные материалы, произведенные властью и ее агентами, приводит к искажению исторической перспективы. Власть смотрела и смотрит на историю, как правило, с точки зрения ее «полезности». Она рассматривается как средство воспитания, доказательства исторических прав, в общем, является частью политики. Государственная власть пытается проводить определенную «политику памяти», управлять памятью о тех или иных событиях. Это иногда удается, иногда нет.
Война (а когда мы говорим или пишем «война», не уточняя, какая, в нашей стране все понимают, что речь идет о Второй мировой, именуемой у нас Великой Отечественной) не является исключением. Это часть советской истории, хотя и в памяти людей, и в исторических исследованиях она как будто выпадает из ее общего хода.
Частная память вытесняется «на обочину», делегитимизируется. Казалось бы, войны это касается в наименьшей степени, ведь в советское время было издано огромное количество военных мемуаров. Однако значительная, если не большая, часть воспоминаний была выпущена военачальниками различных рангов, в частности в знаменитой серии «Военные мемуары». Тексты тщательно редактировались и согласовывались, да и писались, как правило, не самими генералами и маршалами, а «литературными неграми» (в большинстве своем не слишком литературно одаренными). Память о войне тщательно унифицировалась.
«Военные мемуары стали чем-то вроде замогильных записок, сочиняемых генералами-шатобрианами, — писал бывший командир пулеметной роты Зиновий Черниловский, — тогда как солдаты — Некрасов или Быков — сосредоточились на художественном видении войны. Где, мол, тот командир роты, который отважится показать эту величайшую из войн как ее участник. Просто и буднично, то есть не как “человек с ружьем”, а много проще и обыденней, в духе известной французской поговорки: на войне как на войне…» [1]
Ситуация начала меняться в перестроечные годы, а в постсоветской России произошла настоящая «революция памяти». Число текстов о войне стало возрастать в геометрической прогрессии, степень их откровенности — тоже. Вышли сотни мемуарных книг. Энтузиастами военной истории были записаны тысячи рассказов ветеранов. Оказалось, что некоторые рядовые великой войны писали воспоминания о своем военном опыте, не рассчитывая на публикацию. Писали для детей, внуков, «в стол» — для истории. Иногда побудительным мотивом написания текстов была официальная ложь о войне и соучастие в этой лжи «назначенных» ветеранов.
«Ни в одной стране нет таких замечательных ветеранов, как в нашем родном и любимом СССР», — писал Василь Быков. Они «не только не способствуют выявлению правды и справедливости войны, но наоборот — больше всех озабочены ныне, как бы спрятать правду, заменить ее пропагандистским мифологизированием, где они герои и ничего другого. Они вжились в этот надутый образ и не дадут его разрушить» [2].
Характерно, что письмо Быкова Н.Н. Никулину, автору «Воспоминаний о войне», написанных в середине 1970-х годов, опубликованных в 2008 году, датировано 1996 годом. Для Быкова СССР — если говорить об отношении к войне — продолжал существовать. Никулина, начавшего войну под Ленинградом, а закончившего в Германии, побудили написать воспоминания официальные празднества по случаю 30-летия Победы. Его предисловие к рукописи, не предназначавшейся для публикации, датировано 1975 годом. «Это лишь попытка, — писал Никулин, — освободиться от прошлого: подобно тому, как в западных странах люди идут к психоаналитику, выкладывают ему свои беспокойства, свои заботы, свои тайны в надежде исцелиться и обрести покой, я обратился к бумаге, чтобы выскрести из закоулков памяти глубоко засевшую там мерзость, муть и свинство, чтобы освободиться от угнетавших меня воспоминаний». В послесловии, написанном в 2007 году, Никулин заметил по поводу своей еще не опубликованной и более чем жесткой рукописи, что был поражен «мягкостью изображения [в ней] военных событий»: «Ужасы войны в ней сглажены, наиболее чудовищные эпизоды просто не упомянуты» [3].
Конечно, к воспоминаниям, написанным спустя 40, а то и 50 лет после описываемых событий, как и к устной истории (интервью), надо относиться с большой осторожностью. Дело не только в слабости человеческой памяти. Пишут и рассказывают уже другие люди, совсем не такие, какими они были во время войны. Жизненный опыт, окружающая обстановка, прочитанные книги и увиденные фильмы, десятилетия пропаганды — все это не может не отразиться на содержании написанных или наговоренных текстов. Иногда ветераны, сами того не замечая, вставляют в свои рассказы какие-то сюжеты из просмотренных фильмов, иногда полемизируют с прочитанным или увиденным. Не вдаваясь в детали источниковедческого анализа, заметим, что использовать эти «новые мемуары» можно, но верить всему «на слово» не приходится.
Где же взять достоверные сведения о войне (не будем употреблять всуе высокое слово «правда»), не только о героях и подвигах (чему посвящена львиная доля военной литературы), а о повседневной жизни солдат и офицеров? Ведь на войне не только убивают и умирают. На войне играют в карты, пьют, поют, завидуют, любят, воруют. В общем, живут. При всей огромной литературе о войне об этом — о жизни на войне, в особенности о жизни «рядового Ивана» (или Абрама) — написано менее всего.
Ответ как будто ясен: следует обратиться к источникам личного происхождения времен войны — дневникам и письмам. Здесь-то и начинается проблема. Письма цензуровались, причем об этом было хорошо известно военнослужащим. Следовательно, письма проходили «двойную цензуру» — внутреннюю и внешнюю. Война не самое лучшее время для ведения дневников, к тому же, по распространенному мнению, вести их запрещалось.
Комиссар роты, которой командовал Зиновий Черниловский, увидев у него записную книжку, отобрал ее и бросил в печурку: «Помни, комроты, товарищ Сталин приказал: всех, кто будет вести дневники, — расстреливать». «Не знаю, был ли такой приказ, — писал Черниловский более полувека спустя, — но дневников я больше не вел. Как и все» [4].
Как оказалось — не все. Да и специального приказа, запрещающего вести дневники, пока что не обнаружено. Очевидно, запрещали вести дневники исходя из общих соображений секретности. Кто-то вел дневник, несмотря ни на какие запреты, кто-то просто не знал о существовании такого запрета, как, к примеру, сержант Борис Комский [5].
К тому же нет таких приказов, которые бы в СССР — в данном случае, к счастью для историков, — не нарушались. Инженер, рядовой Марк Шумелишский вел записи на отдельных листках, иногда не проставляя даты. Он понимал, что записывать свои впечатления, а в особенности мнения, опасно. «Очень многое из того, что хотелось бы записать и осмыслить потом на конкретных примерах, нельзя <…> все записывать нельзя. Запись, попавшая гадине, может причинить зло». Дело не в том, что Шумелишский опасался доноса. Он боялся, что враг может использовать его критические записи в своих целях. Критика, считал он, для будущего. «Это как бы потенциальная критика» [6].
С Ириной Дунаевской проводили профилактические беседы сотрудники СМЕРШ, но, не обнаружив в ее записях ничего секретного (номера частей, имена), вести дневник не запретили.
Некоторые авторы дневников вели их еще в довоенное время и не оставили эту привычку и на фронте; для других именно война послужила побудительным мотивом вести записи о величайшем событии в их жизни, в котором им довелось участвовать. Фронтовые дневники, считавшиеся до последнего времени явлением уникальным, могут быть переведены в другую категорию — явления весьма редкого [7]. Особенностью источников этого рода является то, что они редко сдавались в государственные архивы. «Частная память» и хранилась, как правило, частным образом — среди семейных бумаг. Иногда, впрочем, дневники обнаруживаются и в государственных архивохранилищах, в том числе в архивах учреждения, с которым подавляющее большинство советских людей предпочитало дела не иметь. Обнаруживаются в качестве вещественных доказательств по делам [8].
Почему красноармейцы вели дневники? Большинство «писателей» были не без литературных претензий и, возможно, намеревались использовать дневники при подготовке будущих книг: выпускник средней школы сержант Борис Комский сочинял стихи и мечтал о литературной карьере. Рядовой Давид Кауфман был студентом московского Института философии, литературы и истории (ИФЛИ), готовился стать профессиональным литератором и уже опубликовал первое стихотворение в «толстом» журнале. Впоследствии Кауфман напишет одно из самых известных стихотворений о войне: «Сороковые, роковые…». Думаю, литературный псевдоним автора этих строк напоминать не надо.
Инженер Марк Шумелишский «снова и снова» задавал себе вопрос: «“На кой черт я все время пытаюсь вести какие-то записи?” Все время преследует идея собрать материал и со временем написать хорошую правдивую книгу, которая отобразила бы истинные настроения определенных групп людей в тылу в это великое время. Книгу, конечно, можно будет написать много лет спустя, когда все будет пережито, передумано и оценено. Но сейчас необходимо записывать много мелочей» [9].
Сержант Павел Элькинсон начал вести дневник по совершенно конкретной причине. 28 августа 1944 года он записал:
«Наконец долгожданный день полного изгнания немцев с нашей земли на нашем участке фронта настал. Вот он Прут, вот она граница. Всего 6 дней прошло с того времени, как мы наступаем, а как много сделано. Полностью очищена Бессарабия. Заключен мир с Румынией. Завтра перейдем границу. Разве думал я когда-нибудь, что придется побывать за границей. Оказывается, пришлось. Как хочется запомнить все увиденное и коротко записать. Ведь такое в жизни случается всего один раз…» [10]
Элькинсону, служившему разведчиком в артиллерии, довелось изрядно «попутешествовать» по Европе: с августа 1944-го по май 1945 года он побывал в Румынии, Болгарии, Югославии, Венгрии и Австрии.
* * *
Дневник Владимира Гельфанда как будто вписывается в ряд других дневников военного времени. Однако как раз этот текст, в чем-то сходный с некоторыми другими по мотивам, которыми руководствовался при его написании автор («Литературную работу-учебу не прекращу ни при каких обстоятельствах, это моя жизнь», — записал Гельфанд 6 июня 1942 года), и по некоторым затрагиваемым сюжетам, из общего ряда выбивается.
Дневник уникален по нескольким обстоятельствам. Во-первых, по хронологическому охвату и объему записей: он начинается с последних предвоенных месяцев 1941 года, завершается возвращением из Германии, где автор служил в оккупационных войсках, осенью 1946 года. Собственно, Владимир Гельфанд и после войны продолжал вести дневник, но вел его уже не столь систематически, да и события, в нем описанные, интересны скорее для истории повседневной жизни советского человека второй половины 1940-х — начала 1980-х годов. Это уже совсем другая история. Оговоримся сразу, что дневники столь же широкого временного охвата все же встречаются, хотя и нечасто. Назову дневники Николая Иноземцева и Бориса Суриса [11], из неопубликованных — дневник Василия Цымбала [12]. Однако Николай Иноземцев служил в артиллерии большой мощности, которую задействовали преимущественно при наступательных операциях, располагавшейся достаточно далеко от передовой. Вследствие чего автор большую часть войны провел в тылу, в ожидании наступления. Борис Сурис был военным переводчиком при штабе дивизии и по роду службы бывал на передовой нечасто. Гельфанд же — и это вторая черта, позволяющая счесть его дневник уникальным, — был минометчиком, в период боевых действий находился практически на самом «передке»; впереди была только пехота. Служба в артиллерии большой мощности предполагала наличие определенного образовательного уровня, не говоря уже о штабной работе; поэтому окружение Гельфанда существенно отличается от окружения Иноземцева или Суриса. Это самый что ни на есть «простой народ»; среди сослуживцев Гельфанда немало весьма малограмотных, а то и просто неграмотных, за которых он иногда пишет письма. В-третьих, и это, возможно, самое важное: дневник беспрецедентен по откровенности. При чтении дневников нередко можно заметить некий внутренний ограничитель: их авторы как бы предполагают постороннего читателя, иногда сознательно пишут с учетом этого «внешнего» читателя. Случай Гельфанда принципиально иной: временами текст дневника тяжело читать: автор описывает собственные унижения, иногда — неблаговидные поступки. С не имеющей аналогов откровенностью он пишет о своих сексуальных проблемах и «победах», вплоть до физиологических подробностей.
Уникален дневник и еще в одном отношении: это, пожалуй, единственный известный в настоящий момент текст, подробно описывающий «труды и дни» офицера Красной армии в оккупированной Германии в 1945–1946 годах, его взаимоотношения с немцами (в особенности — с немками), — описывающий без каких-либо умолчаний и оглядок.
Автор дневника, несомненно, относится к категории графоманов. Не писать он не может, пишет постоянно, при любых условиях. Пишет письма родным и подругам (в основном школьным; впрочем, если он где-то случайно познакомился с девушкой, то и она попадает в список его корреспондентов), пишет стихи, статьи в газеты (настоящие и стенные). Пишет письма для сослуживцев, которые не в ладах с грамотой или же хотят, чтобы им написали «красиво»:
«Несколько дней подряд пишу письма другим лицам. Вот Петру Соколову, нашему командиру роты, написал два письма для его девушки Нины. Потом Калинин попросил ответить его дочурке маленькой, которая просит прислать статью в местную стенгазету, а он не знает, как лучше ответить, чтобы не обидеть ее чувств. Раньше Рудневой девчурке написал. Глянцева жене — два письма, Чипаку — письмо домой и т.д.» (15.01.1944).
Но главное — Гельфанд ведет дневник, который называет своим «другом» (07.11.1941). Год с лишним спустя он пишет, обращаясь к дневнику:
«Дневник, приятель дорогой! А я сегодня пил чай из кореньев! Сладкий, как с сахаром! Жалко, тебе не оставил! Но не беда — тебе достаточно понюхать запах корней — вот они, в руках у меня, чтобы ты убедился в правдивости слов моих. А зачем тебе иные сладости, кроме моих, ведь ты переживаешь все наравне со мной — и радости, и горести те же» (03.09.1942).
Пожалуй, дневник был на самом деле единственным другом рядового, сержанта, затем лейтенанта Гельфанда. Ибо с людьми он сходился крайне трудно и за годы войны друзей не обрел. Иногда из графоманов вырабатываются писатели — о чем мечтал и на что надеялся Владимир Гельфанд. В подавляющем большинстве — нет. Гельфанд принадлежал к этому подавляющему большинству. Однако книга, им написанная, хотя и не полностью, все же вышла в свет. Это случилось, увы, после смерти автора (об этом подробнее поговорим ниже). Этой книгой стал дневник, который, вероятно, рассматривался Гельфандом разве что в качестве литературной «заготовки».
Прежде чем поговорить о содержании дневника, несколько слов о его авторе. Владимир Натанович Гельфанд родился 1 марта 1923 года в поселке Ново-Архангельск Кировоградской области в семье рабочего-стекольщика. Отец — Натан Соломонович Гельфанд (1896 г.р.) — в разные годы работал бригадиром на цементном заводе, завхозом средней школы, кладовщиком слесарно-производственной артели в Днепродзержинске и Днепропетровске. Мать — Надежда Владимировна Городынская (1902 г.р.), до революции давала частные уроки русского языка в семьях богатых односельчан в с. Покотилово. Во время Гражданской войны служила некоторое время в Красной армии, где вступила в партию большевиков. По ее рассказам, благодаря этому обстоятельству, а также умению печатать на машинке ее взяли на работу машинисткой в Кремль. Однако впоследствии она вернулась на Украину, вышла замуж, родила сына; общественной деятельностью, судя по всему, не занималась и была исключена из партии «за пассивность». Работала воспитателем в детском доме, в различных детских садах, затем вплоть до начала войны — секретарем отдела кадров завода им. В.И. Ленина в Днепропетровске. В поисках лучшей доли семья сменила несколько мест жительства, пока не обосновалась в 1933 году в Днепропетровске, который Владимир Гельфанд считал своим родным городом. Родители Владимира развелись за три года до начала войны. Во время войны Натан Гельфанд был призван в Красную армию, но вскоре по состоянию здоровья направлен на «трудовой фронт», после чего — в г. Шахты на угольные рудники, где работал вахтером. Мать Владимира Гельфанда эвакуировалась в Среднюю Азию, работала в колхозе.
Владимир Гельфанд окончил восемь классов средней школы и 3-й курс Днепропетровского индустриального рабфака, то есть приблизительно девять классов. В начале войны вместе с комсомольской организацией рабфака выехал в Апостоловский район Днепропетровской области на уборку урожая. 18 августа 1941 года, как вскоре выяснилось, за неделю до захвата города немцами, эвакуировался из Днепропетровска в Ессентуки. В Ессентуках комсомольской организацией был направлен в ремонтно-восстановительную колонну связи и проработал там в качестве линейного рабочего вплоть до самого своего призыва в армию.
В армию Гельфанда призвали 6 мая 1942 года. После трехнедельной подготовки, получив специальность минометчика, он был направлен в действующую армию. В армии попал в 52-й укрепрайон в 427-й отдельный артиллерийско-пулеметный батальон, как раз в период отступления после Харьковской катастрофы. Гельфанду было присвоено звание сержанта, и он был назначен командиром минометного расчета. Первые полтора месяца на фронте вобрали многое: часть, в которой служил Гельфанд, попала в окружение и была разбита. С остатками части он вышел из окружения в районе Сталинграда; после недолгого пребывания на пересыльном пункте был направлен в 15-ю гвардейскую стрелковую дивизию в 50-й гвардейский стрелковый полк, где служил командиром минометного расчета, а также исполнял обязанности замполита и заместителя командира роты по политической части.
13 декабря 1942 года был ранен в палец и попал в госпиталь легкораненых № 4519, где находился на излечении с декабря 1942-го по март 1943 года. На первый взгляд не слишком страшная рана могла привести к весьма серьезным последствиям: ранение вызвало панариций — острое гнойное воспаление, чреватое гангреной. Согласно современной медицинской литературе, лечение больного панарицием должен проводить высококвалифицированный врач-хирург в условиях хирургического отделения. Учитывая, что антибиотиков в то время в медицинских учреждениях Красной армии не было, процесс излечения проходил медленно и мучительно. После выписки из госпиталя 28 февраля 1943 года Гельфанд был направлен на пересыльный пункт, а оттуда в 197-й запасной стрелковый полк, откуда, в свою очередь, 30 апреля 1943 года — на армейские курсы младших лейтенантов 28-й армии.
По окончании курсов, 28 августа 1943 года Гельфанд, теперь уже младший лейтенант, был направлен в армейский резерв в Крюково. 7 сентября он попал в 248-ю дивизию, на следующий день был определен в резерв 899-го стрелкового полка. 23 сентября из резерва полка Гельфанд был переведен во 2-й батальон, 1 октября — назначен на должность командира минометного взвода 3-й минометной роты 3-го батальона. 27 января 1944 года Гельфанду было присвоено звание лейтенанта. В конце 1944 года он был направлен в 301-ю стрелковую дивизию на 1-й Белорусский фронт; служил в той же должности командира минометного взвода; с конца марта 1945 года — при штабе дивизии, вел журнал боевых действий.
Принимал участие в боях за освобождение Украины, затем в боевых действиях на территории Польши и Германии. После окончания войны служил на различных должностях в оккупированной Германии, в Берлине и его окрестностях. Большую часть времени — в должности помощника начальника транспортного отдела во 2-й танковой армии. Демобилизовался в сентябре 1946 года. Был награжден орденом «Красной Звезды», медалями «За освобождение Варшавы», «За взятие Берлина», «За победу над Германией» (медаль «За оборону Сталинграда» «догнала» его в 1966 году) [13].
И все это время Владимир Гельфанд вел дневник. Дневник писался постоянно, невзирая на время и обстоятельства. К примеру, под обстрелом или бомбежкой. 22 июня 1942 года Гельфанд записывает:
«Сегодня год войны между нашей страной и немецко-фашистскими гадами. Эта знаменательная дата совпала сегодня с первым ожесточенным налетом (за мое здесь пребывание) на эти места.
Пишу в землянке-окопе. Налеты продолжаются и сейчас. Хаустов, мой боец, окончательно растерялся и даже от испуга заболел. У него была рвота. Руки у него трясутся, и лицо перекошено. Он сначала пытался скрыть свою боязнь перед бомбежками врагов, но теперь уже не скрывает, открыто признается мне, что нервы у него не выдерживают. Так ведет себя вчерашний герой, который минувшей ночью матюгался на меня и говорил, что я “сирун” и при первом же бое наделаю в штаны, а его оставлю самого погибать» (22.06.1942).
«Снаряды неистовствуют — ранило Гореленко, Иващенко, минометчиков Соловьева, старшину и других. Землянка никудышная. Холодно. Условия безобразные. Грустно. Но не писать не могу, хотя темно и пишу ощупью. Руднев, Засыпко со мной. А снаряды ложатся по бокам, и я мысленно прошу рваться их подальше» (04.02.1944).
Дневник сержант, затем лейтенант Владимир Гельфанд вел совершенно открыто и читал иногда фрагменты из него своим товарищам. Его непосредственный начальник даже советовал ему использовать простой карандаш для записей, нежели химический — для лучшей сохранности (запись от 28.06.1942). В другой раз Гельфанд получил инструкции от политрука:
«Политрук рассказал мне, как вести дневник. После того случая, когда он обнаружил случайно увиденные в дневнике разные глупости, я пишу теперь так, как подсказал мне политрук. Он говорит, что в дневнике надо писать только о работе роты, о ходе боев, об умелом руководстве ротной команды, о беседах с воинами, проводимых политруком, о выступлениях по поводу его бесед красноармейцев и т.д. Так именно я и буду писать впредь» (10.09.1942).
Через два дня в дневнике появляется еще более удивительная запись:
«Ночью спал у меня политрук. Сегодня днем тоже. Я теперь выбрался на площадку для миномета из своего окопа. Это, пожалуй, даже удобней для меня. Я в восторге! Ведь если бы не политрук, кто бы руководил моими действиями?» (12.09.1942).
Можно было бы подумать, что у Гельфанда что-то случилось с головой, однако причину резкого изменения содержания и тональности дневника проясняет запись, сделанная им две недели спустя:
«Впервые здесь я открыто записал, ибо избавился от политрука, когда-то указавшего мне, как писать дневник и что писать в нем!» (27.09.1942).
Надо ли говорить, что Гельфанд вновь стал записывать «глупости» (иногда — без кавычек), которые и составляют на самом деле главную ценность этого обширного текста.
Дневник — это своеобразный «роман воспитания». Начинает его вести почти подросток, юноша практически с детской психологией и представлениями о мире. И о войне. Одна из первых записей военного времени: «Война изменила все мои планы относительно проведения летних каникул» (02.07.1941). Всего-то! Поступив рабочим на службу, которая давала освобождение от мобилизации в армию, Гельфанд досадует: «Испугался слез матери, поддался ее просьбам и решил уйти от воинской службы. Что броня? Не лучше ли веселая окопная жизнь на благо Родине моей? Жаркая воинская служба, сопряженная с опасностью, наполненная кровавыми боевыми эпизодами» (07.11.1941). Ему еще предстояло узнать, что такое «веселая окопная жизнь».
Войну заканчивает в чем-то совершенно другой, в чем-то тот же человек: он гораздо более опытен, понаторел в практических вопросах, преодолел робость перед женщинами и более чем преуспел на ниве «сердечных побед» в Германии (для последнего, впрочем, достаточно было располагать некоторым количеством еды). В то же время он так же одинок, столь же трудно сходится с людьми, умудряется нередко попадать впросак «на ровном месте». И так же мечтает стать писателем, хотя в этом отношении его все в большей степени начинают одолевать сомнения.
Гельфанд принадлежал к поколению людей, родившихся и выросших при советской власти, искренне ей преданных и всерьез воспринимавших партийно-советскую риторику. Не просто воспринимавших — мысливших и говоривших стереотипами и словами, почерпнутыми из газетных передовиц и речей партийных лидеров:
«Собираюсь подать заявление в партию. Хочу идти в бой коммунистом. Буду проводить политическую работу, с которой до некоторой степени знаком и которая мне близка. В бою даю себе клятву быть передовым и добиться звания лейтенанта, которого мне волей случая не довелось получить в училище. Многое еще мне незнакомо, многое непонятно, но буду учиться, чтобы больше знать. Литературную работу-учебу не прекращу ни при каких обстоятельствах, ибо это мой хлеб, моя пища, жизнь моя дорогая.
Я не умирать еду, а жить и одерживать победу, бить врагов Родины своей! Буду бить их из миномета, из винтовки, а также литературой и политикой — таковы мои мысли и чаяния в данный момент. О смерти не думаю, ибо верю в судьбу свою, которая да сбережет меня от вражеских пуль. Опираясь на эту веру, буду бесстрашен в бою, буду в первых рядах защитников Родины» (06.06.1942).
«Мне необходимо выдвинуться. Мой лозунг — отвага или смерть. Смерть, нежели плен. Жизнь за мной должна быть сохранена судьбой. Она обо мне заботится, мое дело завоевать себе бессмертие.
Я теряю сознание от пореза пальца, при появлении сколько-нибудь значительной струйки крови. Мертвых вид был всегда мне неприятен. В драках я всегда был побеждаем. И теперь я мечтаю о подвиге — жду и даже, больше того — стремлюсь к нему!.. Я, который…
До сих пор меня не страшили ни разрывы снарядов, ни бомбежки — может быть, потому, что это было далеко в стороне от меня, не знаю. Но думаю, надеюсь не подкачать, выдвинуться, отличиться, стать комиссаром и вести военную корреспонденцию с фронта в газеты. Я добьюсь своего, пусть даже ценой жизни, иначе я не человек, а трус и хвастун. Клянусь же тебе, мой дневник, не быть сереньким, заурядным воином, не выделяющимся из общей массы красноармейцев, а быть знаменитым, прославленным или хотя бы известным героем Отеч[ественной] войны» (28.06.1942).
Разительное отличие жизненных реалий, с которыми с первых же дней в действующей армии сталкивается Гельфанд: трусость командиров, способных бросить своих подчиненных в трудный момент, мародерство, воровство, антисемитизм, явное недовольство некоторой части сельских обитателей советской властью, — мало влияют на его отношение к этой власти и ее лидерам. Так же как на восприятие слов, ими использовавшихся. Гельфанд как само собой разумеющееся воспринимает противоречие между жизнью и словами, которыми эта жизнь описывается на страницах газет. Точнее, он не считает это противоречием, не видит его, для него это норма, само собой разумеющиеся «правила игры». Ему присуще двойное сознание, свойственное людям сталинской эпохи, да и советской эпохи в целом. Текст дневника и тексты статей, которые он пишет для армейской печати, являются наглядным образцом использования разного языка для описания одних и тех же событий. Гельфанд знает, что можно, а что нельзя писать «для всех», считает это нормой и не задумывается над этим противоречием.
Пожалуй, только раз, в дни панического отступления к Сталинграду после Харьковской катастрофы, он пишет о несоответствии жизни и ее отражении на страницах газет:
«Хутор Беленский. Так называется это селение. Сегодня мы уже здесь второй день. Войска все идут и идут. Одиночки, мелкие группы и крупные подразделения. Все имеют изнуренный и измученный вид. Многие попереодевались в штатское, большинство побросало оружие, некоторые командиры посрывали с себя знаки отличия. Какой позор! Какое неожиданное и печальное несоответствие с газетными данными. Горе мне — бойцу, командиру, комсомольцу, патриоту своей страны. Сердце сжимается от стыда и бессилия помочь ликвидации этого постыдного бегства. С каждым днем я все более убеждаюсь, что мы сильны, что мы победим неизменно, но с огорчением вынужден сознаться себе, что мы неорганизованны, что у нас нет должной дисциплины и что от этого война затягивается, поэтому мы временно терпим неудачи.
Высшее командование разбежалось на машинах, предало массы красноармейские, несмотря на удаленность отсюда фронта. Дело дошло до того, что немецкие самолеты позволяют себе летать над самой землей, как у себя дома, не давая нам головы вольно поднять на всем пути отхода.
Все переправы и мосты разрушены, имущество и скот, разбитые и изуродованные, валяются на дороге. Кругом процветает мародерство, властвует трусость. Военная присяга и приказ Сталина попираются на каждом шагу» (20.07.1942).
Неудивительно, что Гельфанд с восторгом встречает приказ Сталина № 227 от 28 июля 1942 года («Ни шагу назад!»). Он записывает в начале августа 1942 года:
«Мне вспоминаются мысли мои во время странствования утомительного и позорного армий наших. О, если б знал т. Сталин обо всем этом! Он бы принял меры — думал я. Мне казалось, что он не осведомлен обо всем, что творится, или же неправильно информирован командованием отходящих армий. Какова же моя радость теперь, когда я услышал приказ вождя нашего. Сталин все знает. Он как бы присутствовал рядом с бойцами, мысли мои сходны с его гениальными мыслями. Как отрадно сознавать это» (02.08.1942).
Сталин — его кумир. «Безумно люблю, когда товарищ Сталин выступает. Все события в ходе войны становятся настолько ясными и обоснованными логически», — записывает он в начале ноября 1943 года. Три года спустя Гельфанд остается столь же восторженным поклонником вождя:
«Еще раз перечитываю речь т. Сталина накануне выборов кандидатов в депутаты Верховного Совета и поражаюсь, в который раз, ясности ума и простоте изложения сталинской мысли. Еще не было ни одного высказывания т. Сталина, в котором не вырисовывалась бы мудрость, правда и убедительность преподносимых слушателям фактов и цифр. Вот и на сей раз. Кто смеет оспорить или выразить сомнение в правдивости гениального рассказа вождя нашей партии и нашего народа о причинах и условиях нашей победы, о корнях возникновения империалистических войн, о существенном отличии только что минувшей войны от всех других, предшествовавших ей прежде, ввиду участия в ней Советского Союза» (14.02.1946).
В этой речи Сталин, среди прочего, говорил о том, что коллективизация «помогла развитию сельского хозяйства, позволила покончить с вековой отсталостью».
«Ваше дело — судить, насколько правильно работала и работает партия (аплодисменты), и могла ли она работать лучше (смех, аплодисменты)», — конспектирует Гельфанд, — «обращается под конец к избирателям т. Сталин. И все награждают его такими горячими аплодисментами и любовью, что просто трогательно становится со стороны. Да, он заслужил ее, мой Сталин, бессмертный и простой, скромный и великий, мой вождь, мой учитель, моя слава, гений, солнце мое большое» (14.02.1946).
Ни собственный опыт общения с крестьянами, ни личное знакомство с результатами коллективизации не заронили и тени сомнения в верности слов вождя. Впрочем, Гельфанд по малолетству не мог сопоставить советскую деревню до и после коллективизации. Однако же невольное знакомство с уровнем развития сельского хозяйства Германии, да и в целом с уровнем жизни побежденных также не навели его на какие-либо размышления.
А.Я. Вышинский, прокурор на показательных процессах эпохи Большого террора, переквалифицировавшийся в дипломаты, вызывал у Гельфанда восторг:
«Вышинский умница. Читал все его выступления на Международной ассамблее и не мог не проникнуться к нему неуемной симпатией. Понятен его успех и прежде, и сейчас. Не помню Литвинова, но Вышинский теперь мне кажется сильнее как дипломат и умнее как теоретик.
Какой он родной, какой он красивый, какой он, черт возьми, правильный человек! Нет, он похлеще Литвинова!» (21.02.1946)
Тем же числом, что и запись в дневнике, датируется письмо Гельфанда к матери, в котором он пишет о Вышинском:
«Вышинского за его ум и смелость люблю, как родного, и даже крепче, ведь только подумай, что он там делает, в Генеральной Ассамблее, как он виртуозно сильно ворочает умами — какими умами! — и доводы его остаются неоспоримыми! Нет, он похлеще Литвинова!» (Письмо Вл. Гельфанда матери от 21 февраля 1946 года)
В общем, Владимир Гельфанд и начал, и закончил войну абсолютно советским человеком. Он вступил в партию на фронте по убеждению, хотел быть политработником, выпускал в училище стенную газету, причем сам писал в ней все статьи, подписываясь именами разных курсантов. Искренне пытался донести до своих товарищей по службе информацию из газет и партийные установки, вызывая разве что их раздражение своей настойчивостью.
Красная армия в дневниковых записях Гельфанда нередко предстает плохо организованной и дисциплинированной; случаи мародерства совсем не редки на своей территории; в Германии оно становится тотальным, причем автор дневника принимает в поисках «трофеев» самое активное участие. Отнюдь не однозначно и отношение советского населения к красноармейцам: иногда их принимают радушно и делятся последним, иногда — прохладно, а то и вовсе враждебно. Собственно, к «советскому» население можно во многих случаях отнести лишь по формальному признаку проживания на территории СССР; отнюдь не все считают советскую власть своей. Люди погружены в свои собственные заботы, они выживают, и не слишком заметно, что их волнует судьба страны.
1 апреля 1943 года Гельфанд записывает в Зернограде:
«Жители — все рабочие совхозов. В их рассказах уже не услышишь “русские”, [слово нрзб] по отношению к советским и фашистско-немецким войскам, как повсеместно я слышал от жителей всех предыдущих городов и деревень, начиная с Котельниково и кончая Мечеткой, а “наши”, “немцы”. В этих выражениях не видно резкого отделения себя, тоже русских, от своего народа, общества, армии».
Регион между Котельниково и станицей Мечетинской был не единственным, где жители как бы отделяли себя от советской власти и Красной армии. Человек совершенно другого сорта, нежели Гельфанд, капитан (будущий генерал) Илларион Толконюк, выбираясь в октябре 1941 года из вяземского «котла», был неприятно удивлен тем, что крестьяне «бойцов Красной Армии… называли “ваши”, а немцев — “они”». Да и вообще сельское население Смоленщины и Подмосковья оказалось неприветливым и совсем не напоминало «гостеприимных советских людей» [14].
Гельфанда многое возмущает, но жизнь научила наивного идеалиста во многих случаях скрывать свои мысли и чувства. Правда, удается это ему не всегда, и если не удается, то почти с гарантией приводит к неприятностям.
Одной из сквозных тем дневника является антисемитизм, с проявлениями которого и в обществе, и в армии постоянно сталкивается и от которого страдает Гельфанд. Точнее было бы говорить не о проявлениях антисемитизма, а о его массовом характере. Гельфанд записывает 23 октября 1941 года в Ессентуках, куда он эвакуировался из Днепропетровска:
«По улицам и в парке, в хлебной лавке и в очереди за керосином — всюду слышится шепот, тихий, ужасный, веселый, но ненавистный. Говорят о евреях. Говорят пока еще робко, оглядываясь по сторонам. Евреи — воры. Одна еврейка украла то-то и то-то. Евреи имеют деньги. У одной оказалось 50 тысяч, но она жаловалась на судьбу и говорила, что она гола и боса. У одного еврея еще больше денег, но он считает себя несчастным. Евреи не любят работать. Евреи не хотят служить в Красной армии. Евреи живут без прописки. Евреи сели им на голову. Словом, евреи — причина всех бедствий. Все это мне не раз приходится слышать — внешность и речь не выдают во мне еврея».
Записи Гельфанда — так же как дневники и воспоминания других современников, евреев и неевреев — свидетельствуют, что антисемитизм в стране интернационалистов отнюдь не был изжит. Советская власть упорно боролась с антисемитизмом, особенно в конце 1920-х — начале 1930-х годов. В годы войны об этом нечего было и думать: в открытую бороться с антисемитизмом означало бы, по сути, подтверждать один из основных тезисов нацистской пропаганды о советской власти как власти еврейской. Власть в условиях достаточно широкого распространения антисемитских настроений вряд ли могла это себе позволить. Даже если бы хотела [15].
Уже будучи в армии, в июне 1942 года Гельфанд нашел две немецкие листовки, призывающие красноармейцев сдаваться:
«Какие глупые и безграмотные авторы работали над их составлением! Какие недалекие мысли выражены в этих “листовках”, с позволения сказать. Просто не верится, что эти листовки составлялись с целью пропаганды перехода наших людей на сторону немецких прохвостов. Кто поверит их неубедительным доводам и доверится им? Единственный правильно вставленный аргумент — это вопрос о евреях. Антисемитизм здесь сильно развит, и слова, что “мы боремся только против жидов, севших на вашу шею и являющихся виновниками войны”, могут подействовать кой на кого» (12.06.1942).
Гельфанд в тех случаях, когда оказывается среди не знающих его людей, проявляя то ли малодушие, то ли здравый смысл, скрывает свое еврейство. Однажды, к примеру, он представляется «русскогрузином»: «Отец, дескать, русский, мать — грузинка» (28.07.1942). Совсем туго пришлось Гельфанду в госпитале, в котором раненые содержались в ужасных условиях: завтрак подавали в шесть или семь часов вечера, «зато» обед в пять часов утра; до ужина дело не доходило. Качество еды (вода с манкой, ложка картошки, 600 грамм хлеба в день и т.п.) состязалось с ее регулярностью:
«Много других ужасающих неполадков существует у нас, но люди (не все, правда) во всем обвиняют евреев, открыто называют всех нас жидами. Мне больше всех достается, хотя я, безусловно, ни в чем тут не виноват. На мне вымещают они свою злобу и обидно кричат мне “жид”, ругаются и никогда не дают мне слова вымолвить или сделать кому-либо замечание, когда они сорят и гадят у меня на постели» (29.12.1942).
«Зачем я еврей? — записывает однажды в отчаянии Гельфанд. — Зачем вообще существуют нации на свете? Принадлежность к еврейской нации является неизменным моим бичом, постоянным мучением, от которого нельзя сыскать спасения. За что не любят евреев? Почему мне, как и многим другим, приходится иногда скрывать свое происхождение?» (09.04.1943)
Весной 1943 года Гельфанд постоянно слышит рассказы жителей освобождаемых районов об уничтожении нацистами евреев. Он тревожится о судьбе родственников, не успевших выехать из Ессентуков и оказавшихся в оккупации. Тревога оказалась не напрасной: все его родственники в Ессентуках были убиты нацистами.
«Насчет немцев я навсегда решил, — записывает он в дневнике, — нет врагов для меня злее немцев и смертельнее их. До гроба, до последнего дыхания в тылу и на фронте я буду служить своей Родине, своему правительству, обеспечившему мне равноправие как еврею. Никогда я не уподоблюсь тем украинцам, которые изменили Родине, перейдя в стан врага и находясь теперь у него в услужении. Чистят сапоги, служат им, а те их лупят по иудиным собачьим харям» (13.03.1943).
Говорят, что характер — это судьба. Несомненно, что на формирование характера подростка, а мы застаем автора как раз в момент перехода от подросткового к юношескому возрасту, оказала воздействие его деспотичная и не терпевшая возражений мать. Надежда Городынская, судя по записям Владимира Гельфанда, была вполне любящей матерью, однако не останавливавшейся перед самыми жесткими мерами «воспитания» своего единственного сына. Вроде битья его головой о стену.
Родители Владимира Гельфанда развелись за три года до начала войны, когда он находился в весьма ранимом подростковом возрасте. Он их пытался как-то примирить, надеялся, что родители, может быть, сойдутся вновь: об этом он время от времени упоминает в письмах военного времени.
Гельфанд расстался с матерью в сентябре 1941 года во время эвакуации из Днепропетровска, потеряв ее во время бомбежки [16]. Через два месяца мать приехала в Ессентуки, где у родственников жил Владимир. Приехала неожиданно, и всего на один день. Подходя к квартире тети, Гельфанд «услышал чей-то знакомый, родной и привычный голос. Кто бы это мог быть? — мелькнула у меня догадка. Неужели “она”? …Я прижал ее, бедную маму, к своему сердцу и долго утешал, пока она не перестала плакать. Это были слезы радости, слезы горя, слезы тоски о прошлом и отчаяния перед будущим. Но вот миновали первые минуты этой незабвенной встречи с мамой, и наш разговор [принял] обыденную форму. К маме вновь вернулось прежнее состояние, в котором она пребывала до моего появления…» (31.10.1941)
Далее последовал разговор, полный упреков (возможно, в чем-то справедливых), но попытки сына объясниться привели лишь к тому, что лицо матери «исказилось, приняло зверское выражение. Передо мной была та, прежняя, мать, прежние картины и картинки нашей совместной жизни. И меня бросило в жар при воспоминании об этом. Лицо матери стало чужим и неприятным, каким оно было в минуты наших ссор, когда ею пускались в ход и против меня и стулья, и кочерга, и молоток, и все, что попадалось под руки» (31.10.1941).
В семейных ссорах редко бывает «правая» сторона, однако дело не в этом; несомненно, методы воспитания, применявшиеся матерью Владимира, были весьма своеобразными и вряд ли способствовали тому, чтобы ребенок вырос уверенным в себе. Полученные в детстве психологические травмы, по-видимому, так и не были изжиты Владимиром. Почти пять лет спустя после описанной выше тяжелой сцены в Ессентуках, уже после окончания войны, Гельфанд записывает:
«Мама нервная и тяжелая. Редко она могла приласкать меня так, как я любил прежде того, но почти всегда ругалась и была холодна. Сердцем я чувствовал, что она меня любит горячо и нежно, но умом такая любовь не укладывалась с ее таким отношением ко мне. В детстве я тоже балован не был душевной настоящей теплотой, но тогда я не встречал еще холодности жестокой со стороны матери, любовные чувства довлели над остальными, и потому скоро забывались и дикие побои (иногда головой о стенку), и злобные упреки, и бойкот всеми способами» (01.07.1946).
Как бы то ни было, но Владимир Гельфанд не отличался силой характера. Что очень быстро распознавали его сослуживцы и, как и в любом закрытом мужском сообществе, где слабейший нередко становится объектом насмешек и издевательств, «жертвой», это почти всегда случалось и с ним. Бойцы его не слушались, и тогда, когда он, будучи рядовым, назначался старшим, и тогда, когда он, став лейтенантом, командовал ими уже на законных основаниях. Отчасти это объяснялось его юным возрастом и неопытностью: менее грамотные, но старшие по возрасту и пониманию жизни бойцы не желали ему подчиняться, отчасти «странностью» поведения: непрерывно что-то пишущий командир, очевидно, казался им чудаком. Если к этому прибавить идеализм Гельфанда и его борьбу за торжество справедливости, выражавшееся, среди прочего, в писании рапортов начальству, то неудивительно, что он часто оказывался в роли изгоя.
Бойцы, чувствуя слабину, этим пользовались. Так, Гельфанд описывает эпизод, когда сержант-связист из соседней части просто выгнал его из отрытого им же окопа. Сержант мотивировал это, среди прочего, тем, что Гельфанд хоть и командир, но из другой части, и он не обязан ему подчиняться (11.10.1943). Нашлось бы немало офицеров, которые просто пристрелили бы сержанта на месте (и вряд ли бы понесли за это какое-либо наказание), автор же дневника предпочел уйти. Наверняка сержант (как и другие бойцы, позволявшие себе выходить за рамки устава по отношению к командиру) чувствовал, что получить пулю ему не грозит [17].
Гельфанд вполне сознавал свои характерологические особенности. Однажды он записал рассказ сослуживца о том, что его семь раз исключали из школы. И прокомментировал:
«Как я теперь жалею, что только раз, да и то на несколько дней, меня исключили из школы. Лучше бы я был в детстве и юности босяком и хулиганом, нежели таким нерешительным в любви и жизни человеком, как теперь» (17.07.1944).
Правдоискательство Гельфанда, его стремление привести жизнь в соответствие с газетными статьями и партийными установками отнюдь не способствуют хорошему к нему отношению. И он это вполне сознает:
«Парторг полка дал мне анкету для вступления в партию. Мне остается написать заявление и автобиографию (анкету я заполнил, а остальное не мое дело). Я кандидат уже около 10 месяцев. Пора переходить в члены. Я хочу поспешить, пока меня еще не знают здесь, а то позже разругаюсь или поспорю с кем-либо из начальства, и партии не видать мне тогда, как ушей своих без зеркала» (11.10.1943).
Незадолго до конца войны он констатирует:
«Да, судьба не обидела меня, наделив внешностью и умом. Но характер мой портит впечатления первого взгляда и отвращает от меня окружающих. Вот почему мне так нелегко живется на свете, вот почему я нередко бываю обижен своими товарищами зря и несправедливо» (22.03.1945).
Похоже, что Гельфанд чувствовал себя относительно комфортно (в моральном отношении), если оказывался в силу обстоятельств в одиночестве, скажем, по пути из госпиталя в часть. Или же на передовой, особенно в период боевых действий. Последнее утверждение кажется по меньшей мере странным, но именно к такому выводу приходишь, читая его записи о боях, нередко сделанные под обстрелом или во время недолгих перерывов в сражениях. Вот одна из таких записей:
«Вчера весь день стрелял. Выпустил мин 700, чтоб не соврать. Сколько постреляли “огурцов”, как их по телефону именуют здесь, никто нас не спрашивал, но сколько осталось мин — спрашивали ежеминутно…
На меня же пала и хозяйственная (подвоз мин, водки, продуктов), и боевая (подготовка мин, протирка их, чистка минометов, отрывка щелей, расстановка людей и порядок на батарее, и сам процесс стрельбы), и политическая (раздача и читка газет) работа. Я с удовольствием командовал во весь голос (ветер относил мои команды, и надо было громко кричать), ощущая на себе взгляды проходящих мимо нас бойцов и начальников, восхищавшихся одновременностью выстрелов и красотой стрельбы» (11.10.1943).
Гельфанд, похоже, был лишен страха смерти и был уверен, что с ним ничего не случится.
«Немец забил из Ванюши (германский реактивный миномет. — О.Б.). Вот оно! Задрожала земля. Кругом разрывы, но сюда еще не попадает. Да и ну его! Что суждено, то и будет! Не стану же я из-за этого бросать пера, что немцу жить тошно стало и он нервничает, стреляет, совершая то здесь, то там огневые налеты на нас» (18 или 19 ноября 1943).
Смерть нередко была совсем рядом, но это если и вызывало в нем эмоции, то скорее удивление, чем ужас. Вот один из таких случаев, происшедший, видимо, 18 октября 1943 года. Сам Гельфанд, потерявший в ходе непрерывных боев счет дням, обозначает его как «n число»:
«Когда я лег в окоп отдохнуть — начали рваться снаряды. Я взял в окоп с собой кочан от капусты и принялся его чистить. Вдруг разорвался снаряд. Так близко, что оглушил меня. Окоп завалило, меня присыпало землей и, наконец, что-то больно стукнуло меня по руке, по подбородку, по губе, по брови. Я сразу решил, что тяжело ранен, ибо рукой пошевелить не мог, а по лицу побежали три струйки крови. Несколько минут не мог встать. В голове шумело, и впечатление от всего произошедшего не вылетало из головы. Наконец, я решил пойти сделать перевязку. Когда я вышел, все воскликнули: “Жив?!”, и потом: “Ранен!” Я посмотрел на воронку и изумился — снаряд упал как раз на краю окопа у моих ног. Стенку развалило, но ног не зацепил ни один осколочек, а в лицо угодили. Не контузило меня именно благодаря тому, что снаряд упал перелетом, и вся его сила была направлена в сторону от меня. Лицо мое находилось от разрыва на расстоянии моего роста, плюс стенка окопа. Оглянулся я на ящики с минами, что лежали впереди окопа (если считать с нашей стороны, с тыла нашего) — они все были истерзаны осколками. Я чудом — опять чудом — уцелел. А когда я осмотрелся в зеркало, то к радости великой убедился, что только поцарапан небольшим осколочком. Он пролетел, очевидно, один, зацепив лицо в трех местах и, оставшись, кажется, в последнем — в брови. Но он не тревожит меня. А руку только больно ударил плашмя осколок побольше, ибо даже отверстия раны не было, хотя кровь все-таки пошла. Так я отделался и на этот раз».
По меньшей мере дважды вражеские снаряды «достаются» другим: однажды снаряд попадает в его окоп, из которого Гельфанда выгнал в недобрый для себя час сержант-связист, в другой раз Гельфанд в связи с усилившимся обстрелом галантно уступает более глубокий окоп девушке-санинструктору и переходит в соседний:
«Окоп был помельче немного того, в котором была Мария, и находился в одном метре справа от нее. Только перешел в окоп — новый заурчал снаряд, зашипел неистово и с остервенением ударил в землю. Я упал навзничь в окопе и, почувствовав страшный удар вдруг в уши, в голову. На минуту я не мог прийти в себя от всего произошедшего, а когда опомнился, понял, что все это сделал снаряд. Пилотки у меня на голове не оказалось, с носа брызнула кровь, и до одури заболело в висках. Сбросив с себя землю, засыпавшую меня, я встал и стал звать Марию. Но она не отзывалась. Было уже темно, и я решил, что ее засыпало в окопе. Когда на мой зов пришли санитары, они обнаружили одно месиво на месте Марии и ее окопа. Снаряд, пролетев на поверхности земли метров шесть и сделав в земле длинную канаву, упал и разорвался в окопе Маруси. Понятно, что от нее осталось одно воспоминание…
Пилотки я так и не нашел. Лишь наутро я обнаружил ее метрах в трех от спасительного окопа, в котором я находился. Марию наутро раскопали, расковыряли. Нашли одну ногу, почки и больше ничего… Марию зарыли и оставили в земле безо всякого следа и памяти. Я приказал своим бойцам сделать “Т”-образную табличку и, надписав на ней маленький некролог в память Марии, установил его на ее могилке. Так закончила свой жизненный путь Мария Федорова, 1919 года рождения, астраханка, медаленосец и кандидат в ВКП(б), старшина медицинской службы» (запись сделана в середине ноября 1943 года).
Согласно данным Министерства обороны, 21-летняя Мария Архиповна Федорова, старшина медицинской службы, погибла 26 октября 1943 года. Владимир Гельфанд был последним человеком, разговаривавшим с Марией, и запись в его дневнике является, очевидно, единственным свидетельством очевидца ее гибели. Заметим, что дневниковые записи Гельфанда, как ни относиться к его интерпретации тех или иных событий, отличаются точностью, подробностью и откровенностью. Еще раз повторим: в этом отношении это ценнейший источник по истории повседневной жизни на войне.
Точнее, жизни и смерти.
* * *
Владимир Гельфанд вернулся в родной Днепропетровск в начале октября 1946 года. Здесь уже находились его родители: мать вернулась в Днепропетровск в 1944 году и поступила на прежнее место работы — завод им. Ленина в качестве секретаря отдела организации труда. Отец работал комендантом профтехшколы. Родители так и не сошлись вновь, но были вынуждены — не слишком редкая ситуация для послевоенных лет, да и для советской жизни в целом — жить в одной квартире. Отец Владимира Гельфанда умер в 1974 году, мать — в 1982 году. Владимир Гельфанд поступил на подготовительное отделение Транспортного института в Днепропетровске, по окончании которого получил аттестат зрелости. В 1947 году был принят на филологический факультет Днепропетровского государственного университета. В 1949 году Владимир женился на школьной подруге Берте Койфман, той самой Бебе, с упоминания о которой начинается его дневник. Молодожены переехали в Молотов (Пермь), где жили родители Берты. Берта училась в медицинском институте; Владимир перевелся на 2-й курс историко-филологического факультета Молотовского государственного университета, который и окончил в 1952 году. Согласно диплому выпускник университета мог работать научным сотрудником, преподавателем вуза или средней школы.
Семейная жизнь Гельфанда в первом браке сложилась неудачно. В 1955 году он оставил Берту и их пятилетнего сына Александра и вернулся в Днепропетровск. Развод был оформлен три года спустя, а в 1959 году Владимир женился на 26-летней Белле Шульман, по образованию преподавателе русского языка и литературы. У них родилось двое сыновей — Геннадий (1959 г.р.) и Виталий (1963 г.р.). Всю свою профессиональную жизнь Владимир Гельфанд преподавал: в Молотове историю, русский язык и литературу в железнодорожном училище, в Днепропетровске обществоведение, историю и политэкономию в профессионально-техническом училище. Его жена преподавала сначала русский язык и литературу в школе, затем работала воспитателем в детском саду.
Это были не слишком престижные и высокооплачиваемые специальности. Жили в целом нелегко: вчетвером в комнате площадью 10 квадратных метров. Только в конце 1960-х годов Гельфандам удалось получить отдельную квартиру в новостройке, а в начале 1970-х годов перебраться в трехкомнатную, где с ними жила также мать Владимира.
Владимир Гельфанд был столь же неугомонен, как и раньше: организовал в училище небольшой музей истории Великой Отечественной войны, исторический кружок. Публиковался в местных партийных, комсомольских газетах и отраслевой газете для строителей на русском и украинском языках: это были заметки о жизни училища, воспоминания о войне. В 1976 году было опубликовано 20, в 1978-м — 30 его статей и заметок. Разумеется, тексты о войне не могли выходить за рамки дозволенного. Образчиком самоцензуры является небольшой мемуарный текст, опубликованный в сборнике воспоминаний ветеранов Великой Отечественной войны, составленном на основе писем, пришедших в главную газету компартии Украины — «Правда Украины». По-видимому, это был единственный случай, когда Гельфанду удалось пробиться на страницы республиканской печати. Неясно, по каким причинам он предпочел рассказать не о том, в чем сам участвовал или что видел, а о слышанном с чужих слов — историю о немецком женском батальоне, захваченном в плен красноармейцами [18]. История, бесспорно, была вымышлена солдатом, поведавшим ее Гельфанду, ибо никаких женских батальонов в составе вермахта не было. Да и вообще женщины в немецких боевых частях не служили. Любопытно, однако, как работал механизм внутреннего и внешнего ограничения: в дневнике, со слов одного из солдат, якобы участвовавшего в захвате батальона, рассказывается об изнасиловании пленных немок. По справедливому замечанию Эльке Шерстяной, этот рассказ скорее отражает сексуальные фантазии красноармейцев, нежели реальность. Как бы то ни было, в отправленном в газету тексте неприглядные детали исчезли, а после дополнительной работы редакторов этот эпизод превратился в еще одно доказательство гуманизма бойцов Красной армии.
Владимир Гельфанд умер 25 ноября 1983 года в возрасте 60 лет. Он не дожил совсем немного до того времени, когда «цензурный занавес» над советским прошлым сначала приподнялся, а потом и вовсе был сорван. И, наверное, в самых смелых мечтах он, мечтавший с детства о славе литератора, не мог представить, что его военный дневник (точнее, его немецкая часть) будет переведен на иностранные языки, станет бестселлером в Германии, будет цитироваться в десятках работ по истории Второй мировой войны.
В этом, бесспорно, прежде всего заслуга младшего сына Владимира Гельфанда — Виталия, который с 1995 года, так же как его мать и старший брат, живет в Германии, причем с 1996 года — в Берлине. Виталий Гельфанд посвятил значительную часть жизни систематизации, публикации и популяризации литературного наследия своего отца. Разрозненные листки были им выстроены в хронологическом порядке (что было совсем нелегко, ибо далеко не всегда ясно, к какой именно дате / дневниковой записи относится тот или иной листок), «расшифрованы», переведены в электронный формат. Это же сделано с письмами отца военного времени, различного рода справками, рапортами и другими документами, относящимися к периоду службы В.Н. Гельфанда в Красной армии.
По словам Виталия Гельфанда, он «не открыл закон Бойля – Мариотта и до сих пор не изобрел вечный двигатель. Но сделал много: дневники папы. Их никто не сотрет, никто не забудет и не обойдет. Они уже вышли по-немецки. Теперь выходят полностью на русском: 70 лет спустя после окончания Второй мировой войны и 28 лет спустя после начала работы с ними — с 1987 г. Я так много и так долго бил в одну эту точку…
Дневников, подобных этому, в мире, написанных день в день, событие в событие, — пересчитать по пальцам. История прошедшей войны — другая, не такая, как в фильмах о войне, выпущенных после войны и снимаемых и сегодня; не такая, как в мемуарах маршала Жукова и книгах маршала Брежнева, и не такая, как в воспоминаниях многих других ее участников. Не такая, какой ее привыкли знать: отредактированной, выглаженной и прополосканной за семь десятков лет.
В том, что этот дневник сегодня вы можете читать, заслуга моего отца, писавшего его всю войну, день за днем; отчасти моя, нашедшего его после смерти отца и расшифровавшего… Спасибо за помощь в работе c дневниками моей жене Ольге Гельфанд, куратору немецкого издания Dr. Elke Scherstjanoi» [19].
Дневник В.Н. Гельфанда за 1945–1946 годы вышел в 2005 году в свет в переводе на немецкий язык и стал подлинной сенсацией. Пожалуй, впервые немецкие читатели получили возможность увидеть разгром Третьего рейха, оккупацию Германии, взаимоотношения советских военнослужащих и немцев (в особенности — немок, возможно, наиболее болезненную и обсуждаемую в Германии в конце ХХ — начале XXI века тему) — глазами советского офицера. Конечно, уже были написаны и изданы воспоминания Льва Копелева [20]. Однако они охватывали относительно короткий период времени, были написаны — как и «положено» воспоминаниям — постфактум, то есть тем же, но несколько другим человеком, были до некоторой степени литературным произведением. Дневник же Гельфанда охватывал почти два года, был очень подробен и откровенен. Текст был подготовлен к печати и снабжен комментариями немецким историком Эльке Шерстяной. Книга вышла под названием «Немецкий дневник 1945–1946», выдержала два издания, в переплете и в обложке [21]. «Немецкий дневник» был издан также в переводе на шведский язык [22].
Наше сотрудничество с Виталием Владимировичем началось довольно неожиданным образом. Он позвонил из Берлина на радио «Эхо Москвы» после одной из передач с моим участием, в которой шла речь о солдатских дневниках, в том числе и о дневнике его отца. В ходе телефонных переговоров и личного общения возникла идея полной научной публикации военного дневника В.Н. Гельфанда. Колоссальная работа по подготовке дневника к печати была проделана Татьяной Ворониной: распечатки, подготовленные В.В. Гельфандом, были сверены с оригиналами, выправлены, разобраны некоторые не читавшиеся ранее места, в отдельных случаях установлены или уточнены даты. Текст собственно дневника был отделен от сопутствующих материалов. Наиболее важные из них даются полностью или в извлечениях в примечаниях. Кроме того, в примечаниях даются полностью или в извлечениях письма В.Н. Гельфанда и его корреспондентов, позволяющие прояснить или уточнить некоторые дневниковые записи.
Публикация сопровождается подробными комментариями. Комментарии к дневникам за 1941–1943 годы подготовлены Татьяной Ворониной, за 1944–1946 годы — Татьяной Ворониной и Ириной Махаловой.
Дневник печатается полностью, без каких-либо изъятий и сокращений.
Примечания
Источник: Владимир Гельфанд. Дневник 1941–1946. М.: РОССПЭН, 2015. С. 4–28.
Читать также
Владимир Гельфанд. Дневник 1942 года«Хочу идти в бой коммунистом»: военные впечатления, смесь веры и страсти |
|
© Михаил Гефтер, 2012-2015
![]() |
Oleg Budnitsky Doktor der Geschichtswissenschaften, Professor. Direktor des Internationalen Zentrums für Geschichte und Soziologie des Zweiten Weltkriegs und seiner Folgen, National Research University Higher School of Economics. |

Von den Herausgebern: Wir veröffentlichen Auszüge aus dem gerade erschienenen Buch "Vladimir Gelfand. Tagebuch 1941-1946", herausgegeben vom Internationalen Zentrum für Geschichte und Soziologie des Zweiten Weltkriegs und seiner Folgen an der National Research University Higher School of Economics (HSE).
Eine
Geschichte der sowjetischen Gesellschaft zu schreiben, die sich nur auf
offizielle Dokumente stützt, selbst auf solche, die nicht für
die Öffentlichkeit bestimmt sind und in Archiven "hinter sieben
Siegeln" aufbewahrt werden, bedeutet, den Leser in die Irre zu
führen. Genauer gesagt, führt der Rückgriff auf Texte
und andere Materialien, die von den Behörden und ihren Agenten
produziert wurden, zu einer Verzerrung der historischen Perspektive.
Die Macht betrachtete und betrachtet die Geschichte in der Regel unter
dem Gesichtspunkt ihrer "Nützlichkeit". Sie wird als Mittel der
Erziehung, des Nachweises historischer Rechte, ganz allgemein als Teil
der Politik betrachtet. Die Staatsmacht versucht, eine gewisse
"Erinnerungspolitik" zu betreiben, die Erinnerung an bestimmte
Ereignisse zu steuern. Das gelingt manchmal, manchmal nicht.
Der Krieg (und wenn wir "Krieg" sagen oder schreiben, ohne zu
spezifizieren, um welchen es sich handelt, versteht jeder in unserem
Land, dass es sich um den Zweiten Weltkrieg handelt, der als
Großer Vaterländischer Krieg bezeichnet wird) bildet da
keine Ausnahme. Er ist ein Teil der sowjetischen Geschichte, auch wenn
er sowohl im Gedächtnis der Menschen als auch in der historischen
Forschung aus dem allgemeinen Rahmen zu fallen scheint.
Die private Erinnerung wird an den Rand gedrängt und
delegitimiert. Es scheint, dass der Krieg davon am wenigsten betroffen
ist, da während der Sowjetära eine große Anzahl von
Kriegserinnerungen veröffentlicht wurde. Ein Großteil der
Memoiren wurde jedoch von militärischen Befehlshabern
verschiedener Dienstgrade veröffentlicht, insbesondere in der
berühmten Reihe "Militärische Memoiren". Die Texte wurden
sorgfältig redigiert und koordiniert und in der Regel nicht von
den Generälen und Marschällen selbst verfasst, sondern von
"literarischen Negern" (von denen die meisten nicht allzu literarisch
begabt waren). Das Gedächtnis des Krieges wurde gründlich
vereinheitlicht.
"Die Kriegserinnerungen sind so etwas wie Grabinschriften geworden, die von schatobrischen Generälen verfasst wurden", schrieb der ehemalige Kommandeur einer Maschinengewehrkompanie, Sinowy Tschernilowski, "während sich die Soldaten - Nekrassow oder Bykow - auf eine künstlerische Vision des Krieges konzentriert haben. Wo, sagen sie, ist der Kompaniechef, der es wagt, diesen größten aller Kriege als Teilnehmer zu zeigen. Einfach und alltäglich, das heißt, nicht als "Mann mit einem Gewehr", sondern viel einfacher und gewöhnlicher, im Sinne des berühmten französischen Sprichworts: im Krieg wie im Krieg..." [1]
Die Situation begann sich in den Jahren der Perestroika zu ändern, und im postsowjetischen Russland fand eine echte "Revolution der Erinnerung" statt. Die Zahl der Texte über den Krieg begann exponentiell zu steigen, und damit auch der Grad ihrer Offenheit. Hunderte von Memoiren wurden veröffentlicht. Liebhaber der Militärgeschichte zeichneten Tausende von Veteranengeschichten auf. Es stellte sich heraus, dass einige Gefreite des großen Krieges Memoiren über ihre militärischen Erfahrungen schrieben, ohne zu erwarten, dass sie veröffentlicht würden. Sie schrieben für ihre Kinder, Enkelkinder, "auf den Tisch" - für die Geschichte. Manchmal waren die offiziellen Lügen über den Krieg und die Mitschuld "berufener" Veteranen an diesen Lügen die Motivation für das Schreiben.
"In keinem Land gibt es so wunderbare Veteranen wie in unserer heimatlichen und geliebten UdSSR", schrieb Vasil Bykov. Sie "tragen nicht nur nicht dazu bei, die Wahrheit und die Gerechtigkeit des Krieges aufzudecken, sondern im Gegenteil - sie sind heute am meisten damit beschäftigt, die Wahrheit zu verbergen und sie durch eine propagandistische Mythologisierung zu ersetzen, in der sie Helden sind und nichts anderes. Sie leben in diesem aufgeblasenen Bild und werden nicht zulassen, dass es zerstört wird. [2].
Bezeichnenderweise ist Bykovs Brief an N.N. Nikulin, den Autor von Erinnerungen an den Krieg, der Mitte der 1970er Jahre geschrieben und 2008 veröffentlicht wurde, auf 1996 datiert. Für Bykov existierte die UdSSR - was die Einstellung zum Krieg anbelangt - weiter. Nikulin, der den Krieg in der Nähe von Leningrad begann und ihn in Deutschland beendete, wurde durch die offiziellen Feierlichkeiten zum dreißigsten Jahrestag des Sieges veranlasst, seine Erinnerungen zu schreiben. Jahrestag des Sieges. Sein Vorwort zu dem Manuskript, das nicht zur Veröffentlichung bestimmt war, stammt aus dem Jahr 1975. "Dies ist nur ein Versuch", schrieb Nikulin, "mich von der Vergangenheit zu befreien: So wie in den westlichen Ländern die Menschen zu einem Psychoanalytiker gehen, ihm ihre Sorgen, ihre Ängste, ihre Geheimnisse darlegen, in der Hoffnung, Heilung und Frieden zu finden, habe ich mich dem Papier zugewandt, um aus den Vertiefungen des Gedächtnisses, in denen Abscheulichkeiten, Dreck und Schweine stecken, mich von den Erinnerungen zu befreien, die mich bedrückten. In einem 2007 verfassten Nachwort bemerkte Nikulin über sein noch unveröffentlichtes und mehr als strenges Manuskript, dass er von der "Sanftheit der Darstellung der Kriegsereignisse" beeindruckt sei. "Die Schrecken des Krieges werden darin geglättet, die monströsesten Episoden werden einfach nicht erwähnt". [3].
Natürlich sind Memoiren, die 40 oder sogar 50 Jahre nach den beschriebenen Ereignissen geschrieben wurden, ebenso wie mündliche Überlieferungen (Interviews) mit großer Vorsicht zu genießen. Das liegt nicht nur an der Schwäche des menschlichen Gedächtnisses. Die Menschen, die Geschichten schreiben und erzählen, haben sich bereits von denen, die sie während des Krieges waren, verändert. Lebenserfahrung, Umgebung, gelesene Bücher und gesehene Filme, jahrzehntelange Propaganda - all das kann den Inhalt der geschriebenen oder gesprochenen Texte nur beeinflussen. Manchmal fügen Veteranen, ohne es zu bemerken, einige Handlungen aus Filmen, die sie gesehen haben, in ihre Geschichten ein, manchmal polemisieren sie mit dem, was sie gelesen oder gesehen haben. Ohne auf die Einzelheiten der Quellenanalyse einzugehen, stellen wir fest, dass es möglich ist, diese "neuen Memoiren" zu verwenden, aber man sollte sie nicht beim Wort nehmen.
Wo
findet man verlässliche Informationen über den Krieg
(verwenden wir das hohe Wort "Wahrheit" nicht umsonst), nicht nur
über Helden und Heldentaten (denen der Löwenanteil der
Militärliteratur gewidmet ist), sondern auch über den Alltag
der Soldaten und Offiziere? Schließlich wird im Krieg nicht nur
getötet und gestorben. Im Krieg spielen sie Karten, trinken,
singen, neiden, lieben, stehlen. Ganz allgemein: leben. Bei all der
umfangreichen Literatur über den Krieg wird darüber weniger
geschrieben - über das Leben im Krieg, insbesondere über das
Leben des "Gefreiten Iwan" (oder Abram).
Die Antwort scheint klar zu sein: Wir sollten uns an Quellen
persönlicher Herkunft aus dem Krieg wenden - Tagebücher und
Briefe. Doch genau hier beginnt das Problem. Briefe wurden zensiert,
und das war den Soldaten wohl bekannt. Folglich unterlagen die Briefe
einer "doppelten Zensur" - intern und extern. Der Krieg war nicht die
beste Zeit, um Tagebücher zu führen, und nach
landläufiger Meinung war es verboten, sie zu führen.
Als der Kommissar der von Sinowy Tschernilowski befehligten Kompanie sein Notizbuch sah, nahm er es weg und warf es in den Ofen: "Vergessen Sie nicht, Genosse Stalin hat befohlen, dass jeder, der Tagebuch führt, erschossen werden soll. "Ich weiß nicht, ob es einen solchen Befehl gab", schrieb Tschernilowski mehr als ein halbes Jahrhundert später, "aber ich habe kein Tagebuch mehr geführt. Wie jeder andere auch." [4].
Wie sich herausstellte, nicht alle von ihnen. Es wurde auch noch keine spezielle Anordnung gefunden, die das Führen von Tagebüchern verbietet. Offensichtlich war das Führen von Tagebüchern aus allgemeinen Gründen der Geheimhaltung verboten. Einige Personen führten trotz des Verbots Tagebuch, andere wussten einfach nicht, dass es ein solches Verbot gab, wie zum Beispiel Feldwebel Boris Komsky [5].
Außerdem gibt es in der UdSSR keine Befehle, gegen die nicht verstoßen wurde - in diesem Fall zum Glück für die Historiker. Der Ingenieur, der Gefreite Mark Schumelishsky, machte sich auf einzelnen Blättern Notizen, manchmal ohne Datumsangabe. Er war sich bewusst, dass es gefährlich war, seine Eindrücke und vor allem seine Meinung aufzuschreiben. "Sehr vieles von dem, was man aufschreiben und später an konkreten Beispielen reflektieren möchte, kann man nicht <...> aufschreiben. Eine Aufzeichnung, die von einer Natter gefangen wird, kann Unheil anrichten." Es ist nicht so, dass Schumelishsky die Denunziation fürchtete. Er fürchtete, dass der Feind seine kritischen Schriften für seine eigenen Zwecke nutzen könnte. Kritik, so glaubte er, ist für die Zukunft. "Es ist eine Art potenzieller Kritik." [6].
Die
SMERSH-Offiziere führten vorbeugende Gespräche mit Irina
Dunajewskaja, aber da sie in ihren Aufzeichnungen nichts Geheimes
fanden (Einheitsnummern, Namen), verboten sie ihr nicht, ihr Tagebuch
zu führen.
Einige Verfasser von Tagebüchern führten sie in der
Vorkriegszeit und gaben diese Gewohnheit auch an der Front nicht auf;
für andere war es der Krieg, der sie dazu veranlasste,
Aufzeichnungen über das größte Ereignis in ihrem Leben
zu führen, an dem sie teilhaben durften. Fronttagebücher, die
bis vor kurzem als einzigartiges Phänomen galten, können in
eine andere Kategorie eingeordnet werden - ein sehr seltenes
Phänomen [7]. Die Besonderheit von Quellen dieser Art besteht
darin, dass sie nur selten in staatlichen Archiven aufbewahrt wurden.
Das "private Gedächtnis" wurde in der Regel privat aufbewahrt -
unter den Familienpapieren. Manchmal finden sich jedoch auch
Tagebücher in staatlichen Archiven, darunter in den Archiven einer
Institution, mit der die große Mehrheit der Sowjetbürger
lieber nichts zu tun haben wollte. Sie werden als materielles
Beweismaterial in Fällen gefunden [8].
Warum
führten die Soldaten der Roten Armee Tagebücher? Die meisten
"Schreiber" waren nicht ohne literarische Ambitionen und hatten
wahrscheinlich die Absicht, die Tagebücher zur Vorbereitung
künftiger Bücher zu verwenden: Feldwebel Boris Komsky, ein
Abiturient, schrieb Gedichte und träumte von einer literarischen
Karriere. Der Gefreite David Kaufman war Student am Moskauer Institut
für Philosophie, Literatur und Geschichte (IFLI), bereitete sich
darauf vor, Berufsschriftsteller zu werden, und hatte bereits sein
erstes Gedicht in einer "dicken" Zeitschrift veröffentlicht.
Kaufman sollte später eines der berühmtesten Gedichte
über den Krieg schreiben: "Die vierziger Jahre, die
verhängnisvollen...". Ich denke, das literarische Pseudonym des
Autors dieser Zeilen muss nicht in Erinnerung gerufen werden.
Der Ingenieur Mark Schumelishsky stellte sich "immer wieder" die Frage:
"Warum zum Teufel versuche ich immer, irgendwelche Aufzeichnungen zu
machen?". Die Idee, Material zu sammeln und schließlich ein
gutes, wahrheitsgetreues Buch zu schreiben, das die wahren Gefühle
bestimmter Gruppen von Menschen an der Heimatfront während dieser
großen Zeit wiedergibt, hat mich die ganze Zeit über
verfolgt. Das Buch kann natürlich erst viele Jahre später
geschrieben werden, wenn alles erlebt, überdacht und bewertet
worden ist. Aber jetzt ist es notwendig, viele kleine Dinge
festzuhalten" [9].
Sergeant Paul Elkinson begann aus einem ganz bestimmten Grund, ein Tagebuch zu führen. Am 28. August 1944 hielt er fest:
"Endlich ist der lang ersehnte Tag der vollständigen Vertreibung der Deutschen aus unserem Land an unserem Frontabschnitt gekommen. Hier ist der Prut, hier ist die Grenze. Es sind erst 6 Tage vergangen, seit wir vorrücken, aber wie viel ist schon geschehen. Bessarabien ist vollständig geräumt. Wir haben mit Rumänien Frieden geschlossen. Morgen werden wir die Grenze überschreiten. Hätte ich jemals gedacht, dass ich ins Ausland gehen muss? Es hat sich herausgestellt, dass ich es musste. Wie gerne würde ich mich an alles, was ich gesehen habe, erinnern und es kurz aufschreiben. Schließlich passiert so etwas nur einmal im Leben...". [10]
Elkinson,
der als Späher bei der Artillerie diente, war viel in Europa
unterwegs: Von August 1944 bis Mai 1945 besuchte er Rumänien,
Bulgarien, Jugoslawien, Ungarn und Österreich.
Das Tagebuch von Vladimir Gelfand scheint sich in eine Reihe mit
anderen Kriegstagebüchern einzufügen. Dieser Text, der
einigen anderen ähnelt, was die Beweggründe des Autors
für die Niederschrift betrifft ("Ich werde meine literarische
Arbeit unter keinen Umständen aufgeben, sie ist mein Leben",
schrieb Gelfand am 6. Juni 1942), und was einige der behandelten Themen
betrifft, bricht jedoch aus der allgemeinen Reihe aus.
Das Tagebuch ist in mehrfacher Hinsicht einzigartig. Erstens durch den
chronologischen Umfang und die Menge der Einträge: Es beginnt mit
den letzten Vorkriegsmonaten des Jahres 1941 und endet mit der
Rückkehr aus Deutschland, wo der Autor in der Besatzungsmacht
diente, im Herbst 1946. Tatsächlich führte Vladimir Gelfand
sein Tagebuch auch nach dem Krieg weiter, aber er führte es nicht
so systematisch, und die darin beschriebenen Ereignisse sind
interessanter für die Geschichte des Alltagslebens eines
sowjetischen Mannes in der zweiten Hälfte der 1940er bis Anfang
der 1980er Jahre. Dies ist eine völlig andere Geschichte. Es sei
gleich gesagt, dass Tagebücher mit einem so großen
zeitlichen Umfang immer noch zu finden sind, wenn auch nicht sehr oft.
Ich möchte die Tagebücher von Nikolai Inozemtsev und Boris
Suris [11] sowie das unveröffentlichte Tagebuch von Vasily Tsymbal
[12] nennen. Nikolai Inozemtsev diente jedoch in der
Hochleistungsartillerie, die hauptsächlich bei Offensivoperationen
eingesetzt wurde und ziemlich weit von der Frontlinie entfernt war.
Infolgedessen verbrachte der Autor die meiste Zeit des Krieges in der
Nachhut und wartete auf die Offensive. Boris Suris war als
Militärdolmetscher im Divisionshauptquartier tätig und befand
sich aufgrund seines Dienstes nicht oft an der Front. Gelfand hingegen
- und das ist das zweite Merkmal, das sein Tagebuch einzigartig macht -
war Mörserschütze, und während der Kämpfe war er
praktisch an der "Front", nur die Infanterie war vorne. Der Dienst in
der Hochleistungsartillerie setzte ein gewisses Bildungsniveau voraus,
ganz zu schweigen von der Arbeit im Stab; daher unterscheidet sich das
Umfeld von Gelfand deutlich von dem von Inozemtsev oder Suris. Es
handelt sich um das "gemeine Volk"; unter Gelfands Kollegen gibt es
viele sehr ungebildete oder sogar einfache Analphabeten, für die
er manchmal Briefe schreibt. Drittens, und das ist vielleicht das
Wichtigste, ist das Tagebuch in seiner Offenheit beispiellos. Bei der
Lektüre von Tagebüchern kann man oft eine gewisse innere
Beschränkung feststellen: Die Autoren scheinen von einem
außenstehenden Leser auszugehen und schreiben manchmal bewusst
mit Blick auf diesen "außenstehenden" Leser. Der Fall Gelfand ist
grundlegend anders: Der Text des Tagebuchs ist manchmal schwer zu
lesen: Der Autor beschreibt seine eigene Erniedrigung, manchmal -
Schandtaten. Er schreibt mit einer beispiellosen Offenheit über
seine sexuellen Probleme und "Siege", bis hin zu physiologischen
Details.
Das Tagebuch ist auch in einer weiteren Hinsicht einzigartig: Es ist
wahrscheinlich der einzige derzeit bekannte Text, der die "Mühen
und Tage" eines Offiziers der Roten Armee im besetzten Deutschland
1945-1946, seine Beziehungen zu Deutschen (vor allem zu deutschen
Frauen) detailliert und ohne Fehler oder Auslassungen beschreibt.
Der Autor des Tagebuchs gehört zweifellos zur Kategorie der
Graphomanen. Er kann nicht nicht schreiben, er schreibt ständig,
unter allen Bedingungen. Er schreibt Briefe an seine Verwandten und
Freunde (vor allem an Schulfreunde; wenn er jedoch zufällig
irgendwo ein Mädchen kennenlernt, kommt sie auf seine
Korrespondenzliste), schreibt Gedichte, Artikel an Zeitungen (echte und
Wandzeitungen). Er schreibt Briefe für Kameraden, die nicht gut
lesen und schreiben können oder die "nett" geschrieben werden
wollen:
«Mehrere Tage hintereinander schrieb ich Briefe an andere Menschen. Ich schrieb zwei Briefe an Pjotr Sokolow, unseren Kompaniechef, für seine Freundin Nina. Dann bat mich Kalinin, seiner kleinen Tochter zu antworten, die ihn gebeten hatte, einen Artikel an die örtliche Zeitung zu schicken, und er wusste nicht, wie er antworten sollte, um ihre Gefühle nicht zu verletzen. Zuvor hatte er an Rudnewa, das Mädchen, geschrieben. Glyantseva an seine Frau - zwei Briefe, Chipak - ein Brief nach Hause, usw.» (15.01.1944).
Vor allem aber führt Gelfand ein Tagebuch, das er seinen "Freund" nennt (07.11.1941). Mehr als ein Jahr später schreibt er unter Bezugnahme auf dieses Tagebuch:
«Tagebuch, mein lieber Freund! Und ich habe heute Wurzeltee getrunken! Süß wie Zucker! Schade, dass ich keinen für dich übrig gelassen habe! Aber das macht nichts - es reicht, wenn du den Geruch der Wurzeln riechst - hier sind sie, in meinen Händen, um dich von der Wahrheit meiner Worte zu überzeugen. Und warum solltest du andere Süßigkeiten als die meinen haben, denn du erlebst alles wie ich - die gleichen Freuden und die gleichen Sorgen» (03.09.1942).
Vielleicht
war das Tagebuch tatsächlich der einzige Freund des Gefreiten,
Feldwebels und späteren Leutnants Gelfand. Denn es war
äußerst schwierig für ihn, mit Menschen auszukommen,
und in den Kriegsjahren fand er keine Freunde. Manchmal werden aus
Graphomanen Schriftsteller - was Vladimir Gelfand sich erträumte
und erhoffte. In der großen Mehrheit - nein. Gelfand gehörte
zu dieser überwältigenden Mehrheit. Das Buch, das er
geschrieben hat, wurde dennoch veröffentlicht, wenn auch nicht in
voller Länge. Leider geschah dies erst nach dem Tod des Autors
(mehr dazu weiter unten). Bei diesem Buch handelte es sich um ein
Tagebuch, das Gelfand wahrscheinlich nur als literarisches "Quartier"
betrachtete.
Bevor wir über den Inhalt des Tagebuchs sprechen, ein paar Worte
über seinen Autor. Wladimir Nathanowitsch Gelfand wurde am 1.
März 1923 im Dorf Nowo-Archangelsk, Gebiet Kirowograd, in der
Familie eines Glasarbeiters geboren. Sein Vater - Nathan Solomonovich
Gelfand (geb. 1896) - arbeitete in verschiedenen Jahren als Vorarbeiter
im Zementwerk, als Schulleiter eines Gymnasiums, als Lagerhalter einer
Schlosserei-Produktionsstätte in Dneprodzerzhinsk und
Dnepropetrovsk. Mutter - Nadezhda Vladimirovna Gorodynskaya (geboren
1902), gab vor der Revolution Privatunterricht in der russischen
Sprache in Familien reicher Dorfbewohner in Pokotilovo. Während
des Bürgerkriegs diente sie eine Zeit lang in der Roten Armee, wo
sie sich der bolschewistischen Partei anschloss. Ihren Erzählungen
zufolge wurde sie aufgrund dieses Umstandes sowie ihrer
Schreibmaschinenfähigkeiten als Schreibkraft im Kreml eingestellt.
Später kehrte sie jedoch in die Ukraine zurück, heiratete und
bekam einen Sohn; offenbar beteiligte sie sich nicht an sozialen
Aktivitäten und wurde "wegen Passivität" aus der Partei
ausgeschlossen. Sie arbeitete als Erzieherin in einem Waisenhaus, in
verschiedenen Kindergärten und dann - bis zum Kriegsbeginn - als
Sekretärin der Personalabteilung des Lenin-Werks in
Dnepropetrowsk. Auf der Suche nach einer besseren Wohnung wechselte die
Familie mehrere Wohnorte, bis sie sich 1933 in Dnepropetrowsk
niederließ, das Wladimir Gelfand als seine Heimatstadt
betrachtete. Vladimirs Eltern ließen sich drei Jahre vor Ausbruch
des Krieges scheiden. Während des Krieges wurde Nathan Gelfand zur
Roten Armee eingezogen, musste aber bald darauf aus gesundheitlichen
Gründen an die "Arbeitsfront" und wurde anschließend in die
Kohlegruben von Schachty geschickt, wo er als Wachmann arbeitete. Die
Mutter von Vladimir Gelfand wurde nach Zentralasien evakuiert und
arbeitete in einer Kolchose.
Vladimir Gelfand beendete acht Klassen der Mittelschule und den 3. Kurs
der Dnepropetrovsker Industrie-Rabfak, also etwa neun Klassen. Zu
Beginn des Krieges zog er zusammen mit der Komsomol-Organisation der
Rabfak zur Ernte in den Apostolovsky Bezirk des Dnepropetrovsker
Gebiets. Am 18. August 1941, wie sich bald herausstellte, eine Woche
vor der Einnahme der Stadt durch die Deutschen, wurde er von
Dnepropetrowsk nach Essentuki evakuiert. In Jessentuki schickte ihn die
Komsomol-Organisation zur Reparatur- und Wiederherstellungskolonne der
Kommunikation und er arbeitete dort als Leitungsmonteur, bis er zur
Armee eingezogen wurde.
Gelfand
wurde am 6. Mai 1942 zur Armee eingezogen. Nach einer dreiwöchigen
Ausbildung als Mörserschütze wurde er in die aktive Armee
versetzt. In der Armee kam er zur 52. Festung im 427. separaten
Artillerie- und Maschinengewehrbataillon, gerade während des
Rückzugs nach der Katastrophe von Charkow. Gelfand wurde zum
Unteroffizier befördert und als Mörserkommandant eingesetzt.
Die ersten anderthalb Monate an der Front waren sehr anstrengend: Die
Einheit, in der Gelfand diente, wurde umzingelt und besiegt. Mit den
Resten der Einheit kam er aus der Umzingelung in der Nähe von
Stalingrad heraus; nach einem kurzen Aufenthalt am Durchgangsort wurde
er zur 15. Garde-Schützen-Division im 50.
Garde-Schützen-Regiment versetzt, wo er als Mörserkommandeur
sowie als stellvertretender politischer Kommandeur und
stellvertretender Kompaniechef für politische Angelegenheiten
diente.
Am 13. Dezember 1942 wurde er am Finger verwundet und in das
Krankenhaus für Leichtverwundete Nr. 4519 gebracht, wo er von
Dezember 1942 bis März 1943 behandelt wurde. Die auf den ersten
Blick gar nicht so schlimme Wunde hatte schwerwiegende Folgen: Die
Wunde verursachte eine Panaricitis - eine akute eitrige
Entzündung, die mit Gangrän einhergehen konnte. Nach der
modernen medizinischen Literatur sollte ein Patient mit Panaricitis von
einem hochqualifizierten Chirurgen in einer chirurgischen Abteilung
behandelt werden. Da in den medizinischen Zentren der Roten Armee
damals keine Antibiotika zur Verfügung standen, verlief der
Heilungsprozess langsam und schmerzhaft. Nach der Entlassung aus dem
Krankenhaus am 28. Februar 1943 wurde Gelfand zu einer
Durchgangsstation und von dort zum 197. Reserve-Schützenregiment
geschickt, von wo aus er wiederum am 30. April 1943 zu den
Armee-Lehrgängen für Unterleutnants der 28.
Nach Abschluss des Lehrgangs, am 28. August 1943, wurde Gelfand, nun
Unterleutnant, zur Armeereserve nach Kryukovo versetzt. Am 7. September
trat er in die 248. Division ein, am nächsten Tag wurde er der
Reserve des 899. Am 23. September wurde Gelfand von der Reserve des
Regiments zum 2. Bataillon versetzt, und am 1. Oktober wurde er zum
Kommandeur des Mörserzuges der 3. Am 27. Januar 1944 wurde Gelfand
zum Leutnant befördert. Ende 1944 wurde er zur 301.
Schützendivision an der 1. weißrussischen Front versetzt; er
diente in derselben Position als Kommandeur des Mörserzuges; seit
Ende März 1945 - im Divisionshauptquartier - führte er das
Protokoll der Kampfhandlungen.
Er nahm an den Kämpfen um die Befreiung der Ukraine teil, dann an den Kämpfen in Polen und Deutschland.
Nach dem Ende des Krieges diente er in verschiedenen Positionen im
besetzten Deutschland, in und um Berlin. Die meiste Zeit - als
Assistent des Leiters der Transportabteilung in der 2. Im September
1946 wurde er demobilisiert. Er wurde mit dem Orden des Roten Sterns,
den Medaillen "Für die Befreiung Warschaus", "Für die
Einnahme Berlins" und "Für den Sieg über Deutschland"
ausgezeichnet (die Medaille "Für die Verteidigung von Stalingrad"
"holte" ihn 1966 ein) [13].
Und die ganze Zeit über führte Wladimir Gelfand ein Tagebuch.
Das Tagebuch wurde ständig geschrieben, unabhängig von der
Zeit und den Umständen. Zum Beispiel unter Beschuss oder
Bombardierung. Am 22. Juni 1942 schreibt Gelfand:
«Heute
ist das Jahr des Krieges zwischen unserem Land und den
Nazischädlingen. Dieses wichtige Datum fiel heute mit dem ersten
heftigen Angriff (während meines Aufenthalts hier) auf diese Orte
zusammen.
Ich schreibe hier in einem Schützengraben. Die Angriffe dauern
auch jetzt noch an. Haustov, mein Kämpfer, war schließlich
verwirrt und wurde vor Schreck sogar krank. Er erbrach sich. Seine
Hände zitterten und sein Gesicht war verzerrt. Anfangs versuchte
er, seine Angst vor den feindlichen Bombenangriffen zu verbergen, aber
jetzt macht er keinen Hehl mehr daraus und gesteht mir offen, dass
seine Nerven nicht mehr mitspielen. So verhält sich der Held von
gestern, der mich gestern Abend beschimpfte und sagte, ich sei ein
"Sirun" und würde mir bei der ersten Schlacht in die Hose
scheißen und ihn sterben lassen" (22.06.1942).
"Die Granaten wüten - Gorelenko, Iwaschtschenko,
Mörsergeschütze Solowjow, Unteroffizier und andere sind
verwundet. Der Unterschlupf ist schäbig. Es ist kalt. Die
Bedingungen sind hässlich. Traurig. Aber ich kann nicht
aufhören zu schreiben, obwohl es dunkel ist und ich nach
Gefühl schreibe. Rudnev und Zasypko sind bei mir. Und an den
Seiten liegen Granaten, und ich bitte in Gedanken, sie
wegzureißen" (04.02.1944).
Der Feldwebel und damalige Leutnant Vladimir Gelfand führte sein Tagebuch ganz offen und las seinen Kameraden manchmal Fragmente daraus vor. Sein unmittelbarer Vorgesetzter riet ihm sogar, für seine Notizen einen einfachen Bleistift statt eines chemischen Bleistifts zu verwenden, um sie besser aufzubewahren (Aufzeichnung vom 28.06.1942). Bei einer anderen Gelegenheit wurde Gelfand vom politischen Offizier instruiert:
"Der
Politruk hat mir gesagt, wie ich ein Tagebuch führen soll. Nach
diesem Vorfall, als er herausfand, dass ich versehentlich verschiedenen
Unsinn in meinem Tagebuch gesehen hatte, schreibe ich jetzt so, wie der
Politruk es mir gesagt hat. Er sagte, man solle im Tagebuch nur
über die Arbeit der Kompanie schreiben, über den Verlauf der
Kämpfe, über die geschickte Führung der
Kompaniemannschaft, über die Gespräche des politischen
Befehlshabers mit den Soldaten, über die Reden der Rotarmisten zu
seinen Gesprächen, usw. Ich werde also von jetzt an schreiben" (10.09.1942).
Zwei Tage später erscheint ein noch überraschenderer Eintrag im Tagebuch:
"In der Nacht schlief ich in meinem
Politruk. Heute Nachmittag auch. Ich bin jetzt von meinem Graben aus
zum Mörserplatz gegangen. Es ist vielleicht noch bequemer für
mich. Ich bin sehr froh! Denn wer, wenn nicht der Politoffizier,
hätte meine Handlungen gelenkt?" (12.09.1942).
Man könnte meinen, dass Gelfand etwas im Kopf hatte, aber der
Grund für die abrupte Änderung des Inhalts und des Tons des
Tagebuchs geht aus einem Eintrag hervor, den er zwei Wochen später
machte:
"Hier habe ich zum ersten Mal offen
geschrieben, weil ich den politischen Offizier losgeworden bin, der mir
einst sagte, wie ich mein Tagebuch zu schreiben habe und was ich darin
schreiben soll!" (27.09.1942).
Natürlich begann Gelfand wieder, "Unsinn" aufzuschreiben (manchmal
ohne Anführungszeichen), der in der Tat den Hauptwert dieses
umfangreichen Textes ausmacht.
Das Tagebuch ist eine Art "Bildungsroman". Es wird von einem fast
Teenager geführt, einem jungen Mann mit einer fast kindlichen
Psychologie und Vorstellung von der Welt. Und über den Krieg.
Einer der ersten Kriegseinträge: "Der Krieg hat alle meine Pläne für die Sommerferien geändert"
(02.07.1941). Das ist alles! Nachdem er als Arbeiter in den Dienst
eingetreten war, was ihn von der Mobilisierung zur Armee befreite, ist
Gelfand verärgert: "Die
Tränen meiner Mutter haben mich erschreckt, ich habe ihren Bitten
nachgegeben und beschlossen, den Militärdienst zu verlassen. Was
ist eine Rüstung? Ist ein fröhliches Leben im
Schützengraben zum Wohle des Vaterlandes nicht besser?
Heißer Militärdienst, verbunden mit Gefahr, gefüllt mit
blutigen Kampfhandlungen" (07.11.1941). Er musste noch herausfinden, was ein "fröhliches Grabenleben" war.
Am
Ende des Krieges ist er ein ganz anderer, in mancher Hinsicht derselbe
Mann: Er ist viel erfahrener, erfahrener in praktischen Dingen, hat
seine Schüchternheit vor Frauen überwunden und ist auf dem
Gebiet der "Herzenssiege" in Deutschland mehr als erfolgreich (für
letztere reichte es allerdings, etwas zu essen zu haben). Gleichzeitig
ist er genauso einsam, genauso schwer mit Menschen zurechtzukommen,
schafft es oft, "auf der Stelle" in Schwierigkeiten zu geraten. Und er
träumt auch davon, Schriftsteller zu werden, obwohl ihn in dieser
Hinsicht zunehmend Zweifel überkommen.
Gelfand gehörte zu einer Generation von Menschen, die unter dem
Sowjetregime geboren und aufgewachsen sind, ihm aufrichtig ergeben
waren und die die sowjetische Parteirhetorik ernst nahmen. Er nahm sie
nicht nur wahr - er dachte und sprach in Stereotypen und Worten, die er
den Leitartikeln der Zeitungen und den Reden der Parteiführer
entnahm..
«Ich
werde mich bei der Partei bewerben. Ich will als Kommunist in den Kampf
ziehen. Ich werde die politische Arbeit verrichten, mit der ich
einigermaßen vertraut bin und die mir am Herzen liegt. Im Kampf
schwöre ich mir, an vorderster Front zu stehen und den Rang eines
Leutnants zu erreichen, den ich in der Schule zufällig nicht
bekommen habe. Vieles ist mir noch fremd, vieles verstehe ich nicht,
aber ich werde lernen, um mehr zu erfahren. Ich werde mein
literarisches Studium unter keinen Umständen aufgeben, denn es ist
mein Brot, meine Nahrung, mein liebes Leben.
Ich werde nicht sterben, sondern leben und den Sieg erringen, die
Feinde meines Vaterlandes besiegen! Ich werde sie mit dem Mörser,
mit dem Gewehr, aber auch mit Literatur und Politik schlagen - das sind
meine Gedanken und Bestrebungen im Moment. Ich denke nicht an den Tod,
denn ich glaube an mein Schicksal, das mich vor den feindlichen Kugeln
bewahren wird. Auf diesen Glauben vertrauend, werde ich furchtlos in
der Schlacht sein, ich werde in den ersten Reihen der Verteidiger des
Vaterlandes stehen» (06.06.1942).
«Ich
muss vorwärts kommen. Mein Motto lautet: Mut oder Tod. Lieber Tod
als Gefangenschaft. Mein Leben muss vom Schicksal bewahrt werden. Sie
kümmert sich um mich, es ist meine Aufgabe, mir Unsterblichkeit zu
verschaffen.
Ich falle in Ohnmacht, wenn ich mir in den Finger schneide und auch nur
ein kleines Rinnsal Blut sehe. Der Anblick von Toten war mir schon
immer zuwider. In Kämpfen wurde ich immer besiegt. Und jetzt
träume ich von der Heldentat - ich warte darauf und strebe sogar
danach! .... Ich, der...
Bis jetzt hat mich das Zerbersten von Granaten oder das Bombardement
nicht erschreckt - vielleicht weil es weit weg von mir war, ich
weiß es nicht. Aber ich denke, ich hoffe, nicht zu versagen,
voranzukommen, mich auszuzeichnen, Kommissar zu werden und die
Kriegskorrespondenz von der Front zu den Zeitungen zu führen. Ich
werde mein Ziel erreichen, auch wenn es mich das Leben kostet, sonst
bin ich kein Mann, sondern ein Feigling und ein Angeber. Ich
schwöre dir, mein Tagebuch, kein grauer, gewöhnlicher Soldat
zu sein, nicht aus der allgemeinen Masse der Rotarmisten
herauszustechen, sondern berühmt, illuster oder zumindest ein
bekannter Held des Vaterländischen Krieges zu sein» (28.06.1942).
Der
eklatante Unterschied zwischen den Lebensrealitäten, mit denen
Gelfand von seinen ersten Tagen in der aktiven Armee an konfrontiert
wird - die Feigheit von Kommandeuren, die ihre Untergebenen in einem
schwierigen Moment im Stich lassen können, Plünderungen,
Diebstahl, Antisemitismus und die offensichtliche Unzufriedenheit
einiger Dorfbewohner mit der sowjetischen Regierung - hat kaum
Auswirkungen auf seine Haltung gegenüber dieser Regierung und
ihren Führern. Ebenso wenig beeinflusst es seine Wahrnehmung der
von ihnen verwendeten Worte. Gelfand nimmt den Widerspruch zwischen dem
Leben und den Worten, mit denen dieses Leben in den Zeitungen
beschrieben wird, als gegeben hin. Genauer gesagt, er hält ihn
nicht für einen Widerspruch, er sieht ihn nicht, für ihn ist
er die Norm, die selbstverständlichen "Spielregeln". Er hat ein
doppeltes Bewusstsein, das den Menschen der stalinistischen Ära
und der Sowjetära im Allgemeinen eigen ist. Der Text seines
Tagebuchs und die Artikel, die er für die Armeepresse schreibt,
sind ein deutliches Beispiel für die Verwendung einer anderen
Sprache zur Beschreibung derselben Ereignisse. Gelfand weiß, was
"für alle" geschrieben werden kann und was nicht, hält es
für eine Norm und denkt nicht über diesen Widerspruch nach.
Vielleicht nur ein einziges Mal, in den Tagen des panischen
Rückzugs nach Stalingrad nach der Katastrophe von Charkow,
schreibt er über die Widersprüchlichkeit des Lebens und ihre
Widerspiegelung auf den Seiten der Zeitungen:
«Belensky
Farm. Das ist der Name dieses Dorfes. Heute ist der zweite Tag, an dem
wir hier sind. Die Truppen kommen und kommen. Einzelne, kleine Gruppen
und große Verbände. Sie sehen alle erschöpft und
ausgezehrt aus. Viele haben sich Zivilkleidung angezogen, die meisten
haben ihre Waffen abgelegt, einige Kommandeure haben ihre Abzeichen
abgerissen. Was für eine Schande! Was für eine unerwartete
und traurige Diskrepanz zu den Zeitungsangaben. Wehe mir - einem
Kämpfer, einem Kommandeur, einem Komsomol-Mitglied, einem
Patrioten meines Landes. Mein Herz schrumpft vor Scham und Ohnmacht,
diese schändliche Flucht zu verhindern. Jeden Tag bin ich mehr und
mehr davon überzeugt, dass wir stark sind, dass wir unweigerlich
siegen werden, aber mit Trauer muss ich mir eingestehen, dass wir
unorganisiert sind, dass wir keine richtige Disziplin haben und dass
sich der Krieg dadurch in die Länge zieht, so dass wir
vorübergehend scheitern.
Das Oberkommando hat sich in Scharen zerstreut, hat die Massen der
Roten Armee verraten, obwohl die Front von hier aus weit entfernt ist.
Es ist so weit gekommen, dass die deutschen Flugzeuge sich erlauben,
über den Boden zu fliegen, als ob sie zu Hause wären, und uns
daran hindern, auf dem ganzen Fluchtweg frei den Kopf zu heben.
Alle Übergänge und Brücken sind zerstört, Eigentum
und Vieh liegen zerbrochen und verstümmelt auf der Straße.
Überall blüht die Plünderung, es herrscht Feigheit. Der
militärische Eid und Stalins Befehle werden auf Schritt und Tritt
missachtet» (20.07.1942).
Es überrascht nicht, dass Gelfand Stalins Befehl Nr. 227 vom 28. Juli 1942 ("Keinen Schritt zurück!") enthusiastisch begrüßt. Anfang August 1942 schreibt er:
«Ich erinnere mich an meine Gedanken während der mühsamen und schändlichen Wanderungen unserer Armeen. Oh, wenn Herr Stalin von all dem gewusst hätte! Er hätte etwas unternommen, dachte ich. Ich hatte den Eindruck, dass er nicht wusste, was vor sich ging, oder dass er von der Führung der sich zurückziehenden Armeen falsch informiert worden war. Wie groß ist meine Freude, jetzt, da ich den Befehl unseres Führers gehört habe. Stalin weiß alles. Er war sozusagen bei den Soldaten, meine Gedanken sind seinen brillanten Gedanken ähnlich. Es ist so gut zu wissen, dass» (02.08.1942).
Stalin ist sein Idol. "Ich liebe es wahnsinnig, wenn Genosse Stalin spricht. Alle Ereignisse im Laufe des Krieges werden so klar und logisch begründet", schreibt er Anfang November 1943. Auch drei Jahre später bleibt Gelfand ein begeisterter Bewunderer des Führers:
«Wieder einmal habe ich die Rede von Herrn Stalin am Vorabend der Stalin am Vorabend der Wahl der Kandidaten für die Abgeordneten des Obersten Sowjets, und ich bin zum x-ten Mal beeindruckt von der Klarheit des Geistes und der Einfachheit der Darstellung von Stalins Gedanken. Es gab bisher keine einzige Erklärung von T. Stalin, in der die Weisheit, die Wahrheit und die Überzeugungskraft der Fakten und Zahlen, die den Zuhörern präsentiert wurden, nicht zum Ausdruck kamen. Und so ist es auch dieses Mal. Wer wagt es, den Wahrheitsgehalt der brillanten Darstellung des Führers unserer Partei und unseres Volkes über die Ursachen und Bedingungen unseres Sieges, über die Wurzeln der imperialistischen Kriege, über den wesentlichen Unterschied zwischen dem soeben beendeten Krieg und allen anderen, die ihm vorausgingen, wegen der Beteiligung der Sowjetunion an ihm zu bestreiten oder Zweifel daran zu äußern?» (14.02.1946).
In dieser Rede sagte Stalin unter anderem, dass die Kollektivierung "die Entwicklung der Landwirtschaft gefördert und es ermöglicht hat, der jahrhundertelangen Rückständigkeit ein Ende zu setzen.
«Es ist Ihre Aufgabe zu beurteilen, ob die Partei richtig gearbeitet hat und arbeitet (Beifall) und ob sie besser hätte arbeiten können (Gelächter, Beifall)", stellt Gelfand fest, "wendet sich am Ende der Rede an die Wähler, t. Stalin. Und alle belohnen ihn mit einem so warmen Applaus und einer solchen Liebe, dass es von außen betrachtet einfach rührend wird. Ja, er hat es verdient, mein Stalin, unsterblich und einfach, bescheiden und groß, mein Führer, mein Lehrer, mein Ruhm, Genie, mein großer Sonnenschein» (14.02.1946).
Weder
seine eigenen Erfahrungen mit den Bauern noch seine persönliche
Bekanntschaft mit den Ergebnissen der Kollektivierung ließen
einen Zweifel an der Richtigkeit der Worte des Führers aufkommen.
Allerdings konnte Gelfand als kleiner Junge das sowjetische Dorf vor
und nach der Kollektivierung nicht vergleichen. Aber auch seine
unfreiwillige Bekanntschaft mit dem Stand der landwirtschaftlichen
Entwicklung in Deutschland und ganz allgemein mit dem Lebensstandard
der Besiegten führte ihn nicht zu irgendwelchen Überlegungen.
A.J.A. Wyschinskij, ein Staatsanwalt bei den Schauprozessen in der Zeit
des Großen Terrors, der zum Diplomaten umfunktioniert worden war,
begeisterte Gelfand:
«Vyshinsky ist ein kluger Mann. Ich habe alle seine Reden auf der Internationalen Versammlung gelesen und konnte nicht umhin, eine unbändige Sympathie für ihn zu empfinden. Sein Erfolg ist sowohl früher als auch heute verständlich. Ich erinnere mich nicht an Litvinov, aber Vyshinsky erscheint mir jetzt stärker als Diplomat und klüger als Theoretiker. Wie bodenständig er ist, wie gut aussehend er ist, was für ein verdammt rechter Mann er ist! Nein, er ist schlimmer als Litwinow!» (21.02.1946)
Das gleiche Datum wie der Tagebucheintrag ist das Datum von Gelfands Brief an seine Mutter, in dem er über Vyshinsky schreibt:
"Ich
liebe Wyschinski wegen seiner Intelligenz und seines Mutes, als
wäre er mein eigener, und noch mehr, weil ich mir vorstelle, was
er dort, in der Generalversammlung, tut, wie er meisterhaft die
Gemüter bewegt - welche Gemüter! - und seine Argumente
unangefochten bleiben! Nein, er ist schlimmer als Litvinov!" (Brief von Vl. Gelfand an seine Mutter vom 21. Februar 1946).
Im Allgemeinen begann und beendete Vladimir Gelfand den Krieg als ein durch und durch sowjetischer Mensch. Er trat aus Überzeugung in die Partei an der Front ein, er wollte politischer Offizier werden, er gab in der Schule eine Wandzeitung heraus, deren Artikel er selbst schrieb und mit den Namen verschiedener Kadetten unterschrieb. Er bemühte sich aufrichtig, seinen Kameraden im Dienst Informationen aus den Zeitungen und Parteieinrichtungen zu vermitteln, was sie durch seine Hartnäckigkeit nur irritierte:
Die
Rote Armee erscheint in Gelfands Tagebucheinträgen oft schlecht
organisiert und diszipliniert; Fälle von Plünderungen sind
auf ihrem Territorium keine Seltenheit; in Deutschland werden sie
total, wobei sich der Autor des Tagebuchs sehr aktiv an der Suche nach
"Trophäen" beteiligt. Die Haltung der sowjetischen
Bevölkerung gegenüber den Soldaten der Roten Armee ist nicht
eindeutig: manchmal werden sie willkommen geheißen und teilen die
letzten Lebensmittel mit ihnen, manchmal sind sie kühl und sogar
feindselig. Tatsächlich kann die Bevölkerung in vielen
Fällen nur aufgrund des formalen Wohnsitzes in der UdSSR als
"sowjetisch" eingestuft werden; nicht jeder betrachtet die sowjetischen
Behörden als die seinen. Die Menschen sind in ihre eigenen
Angelegenheiten vertieft, sie überleben, und es ist nicht allzu
offensichtlich, dass sie sich für das Schicksal des Landes
interessieren.
Am 1. April 1943 schreibt Gelfand in Zernograd:
"Die Bewohner sind allesamt Arbeiter auf staatlichen Farmen. In ihren Erzählungen hört man nicht mehr "Russen", [Wort nrzb] in Bezug auf die sowjetischen und faschistisch-deutschen Truppen, wie ich es überall von den Bewohnern aller früheren Städte und Dörfer, angefangen von Kotelnikowo bis Mechetka, gehört habe, sondern "unsere", "Deutsche". In diesen Ausdrücken sieht man keine scharfe Trennung von sich selbst, auch nicht von den Russen, von ihrem eigenen Volk, ihrer Gesellschaft und ihrer Armee."
Die Region zwischen Kotelnikowo und dem Dorf Mechetinskaja war nicht
die einzige, in der sich die Bewohner von den sowjetischen Behörden und
der Roten Armee absetzten. Ein Mann ganz anderer Art als Gelfand,
Hauptmann (späterer General) Illarion Tolkonyuk, war auf seinem Weg aus
dem "Kessel" von Wjasemsk im Oktober 1941 unangenehm überrascht, dass
die Bauern "die Soldaten der Roten Armee ... 'Ihr' und die Deutschen
'sie' nannten". Und generell erwies sich die Landbevölkerung von
Smolensk und der Moskauer Region als unfreundlich und ähnelte nicht den
"gastfreundlichen Sowjetmenschen" [14].
Gelfand ärgert sich
über viele Dinge, aber das Leben hat den naiven Idealisten gelehrt,
seine Gedanken und Gefühle in vielen Fällen zu verbergen. Es ist wahr,
dass er nicht immer Erfolg hat, und wenn er scheitert, gerät er fast
garantiert in Schwierigkeiten.
Ein Querschnittsthema des
Tagebuchs ist der Antisemitismus, mit dessen Erscheinungsformen Gelfand
sowohl in der Gesellschaft als auch in der Armee ständig konfrontiert
ist und unter denen er leidet. Es wäre richtiger, nicht von
Erscheinungsformen des Antisemitismus zu sprechen, sondern von seinem
Massencharakter. Gelfand schreibt den 23. Oktober 1941 in Essentuki,
wohin er aus Dnepropetrovsk evakuiert wurde:
«Auf der Straße und im Park, im Brotladen und in der Petroleumschlange - überall hört man Geflüster, leise, schrecklich, fröhlich, aber hasserfüllt. Sie sprechen über die Juden. Sie sprechen ängstlich, schauen sich um. Juden sind Diebe. Eine Jüdin hat dies und jenes gestohlen. Juden haben Geld. Eine hatte 50.000, aber sie beklagte sich über ihr Schicksal und sagte, sie sei nackt und barfuß. Ein Jude hat noch mehr Geld, aber er hält sich für unglücklich. Juden arbeiten nicht gern. Juden wollen nicht in der Roten Armee dienen. Juden leben ohne eine Propiska. Juden sitzen auf ihren Köpfen. Kurzum, Juden sind die Ursache für alle Katastrophen. Das alles muss ich mir immer wieder anhören - mein Aussehen und meine Sprache machen mich nicht zum Juden».
Gelfands
Schriften - wie auch die Tagebücher und Memoiren anderer
jüdischer und nichtjüdischer Zeitgenossen - zeigen, dass der
Antisemitismus im Land der Internationalisten keineswegs ausgerottet
war. Die sowjetischen Behörden kämpften hart gegen den
Antisemitismus, insbesondere in den späten 1920er und frühen
1930er Jahren. In den Kriegsjahren gab es nichts zu überlegen: Den
Antisemitismus offen zu bekämpfen, hätte bedeutet, eine der
Hauptthesen der Nazi-Propaganda über die sowjetische Regierung als
eine jüdische Regierung zu bestätigen. Die Behörden
konnten sich dies unter den Bedingungen einer ziemlich weit
verbreiteten antisemitischen Stimmung kaum leisten. Selbst wenn sie es
wollten [15].
Als er bereits in der Armee war, fand Gelfand im Juni 1942 zwei
deutsche Flugblätter, in denen die Rote Armee zur Kapitulation
aufgefordert wurde::
«Was für dumme und ungebildete Autoren haben an ihrer Zusammenstellung gearbeitet! Welch seichte Gedanken werden in diesen "Flugblättern" sozusagen ausgedrückt. Es ist einfach unglaublich, dass diese Flugblätter zu dem Zweck zusammengestellt wurden, den Übertritt unseres Volkes auf die Seite der deutschen Schwindler zu propagieren. Wer würde ihren wenig überzeugenden Argumenten glauben und ihnen vertrauen? Das einzige richtig eingefügte Argument ist die Frage der Juden. Der Antisemitismus ist hier stark ausgeprägt, und die Worte "wir kämpfen nur gegen die Juden, die euch im Nacken saßen und am Krieg schuld sind" mögen auf manche Menschen wirken» (12.06.1942).
Gelfand verbirgt sein Jüdischsein in den Fällen, in denen er sich unter Menschen befindet, die ihn nicht kennen, und zeigt entweder Feigheit oder gesunden Menschenverstand. So stellte er sich einmal als "Russisch-Georgier" vor: "Mein Vater, sage ich, ist Russe, meine Mutter ist Georgierin" (28.07.1942). Gelfand erlebte eine sehr harte Zeit im Krankenhaus, wo die Verwundeten unter schrecklichen Bedingungen untergebracht waren: Frühstück gab es um sechs oder sieben Uhr abends, "aber" Mittagessen um fünf Uhr morgens; zum Abendessen kam es nicht. Die Qualität der Nahrung (Wasser mit Grieß, ein Löffel Kartoffeln, 600 Gramm Brot pro Tag usw.) konkurrierte mit ihrer Regelmäßigkeit:
«Es gibt noch viele andere schreckliche Probleme in unserem Land, aber die Leute (nicht alle) geben den Juden die Schuld an allem und beschimpfen uns alle offen als Juden. Ich bin derjenige, der das Schlimmste abbekommt, obwohl ich mir nichts zuschulden kommen lasse. Sie lassen ihre Wut an mir aus und schreien mich "Jude" an, beschimpfen mich und lassen mich nie ein Wort sagen oder eine Bemerkung machen, wenn sie auf mein Bett scheißen» (29.12.1942).
«Warum bin ich ein Jude? - schrieb Gelfand einmal verzweifelt. - Warum gibt es überhaupt Nationen auf der Welt? Die Zugehörigkeit zur jüdischen Nation ist meine ständige Geißel, eine ständige Qual, aus der es kein Entrinnen gibt. Warum werden die Juden nicht gemocht? Warum muss ich, wie viele andere auch, manchmal meine Herkunft verbergen?» (09.04.1943)
Im Frühjahr 1943 hört Gelfand von den Bewohnern der befreiten Stadtteile immer wieder Geschichten über die Vernichtung der Juden durch die Nazis. Er macht sich Sorgen um das Schicksal seiner Verwandten, die keine Zeit hatten, Essentuki zu verlassen und sich in der Besatzungszone befanden. Seine Sorge war nicht umsonst: Alle seine Verwandten in Essentuki wurden von den Nazis umgebracht.
«Ich habe mich für immer über die Deutschen entschieden", schreibt er in sein Tagebuch, "es gibt für mich keine böseren und tödlicheren Feinde als die Deutschen. Bis zum Grab, bis zum letzten Atemzug in der Nachhut und an der Front, werde ich meinem Vaterland dienen, meiner Regierung, die mich als Jude mit gleichen Rechten ausgestattet hat. Ich werde nie so sein wie die Ukrainer, die ihr Vaterland verraten haben, indem sie sich dem Feind angeschlossen haben und ihm nun dienen. Sie putzen ihre Stiefel, dienen ihnen und schlagen sie auf ihre jüdischen Hundegesichter» (13.03.1943).
Man
sagt, dass der Charakter das Schicksal ist. Es besteht kein Zweifel
daran, dass die Bildung des Charakters des Teenagers, und wir erwischen
den Autor gerade im Moment des Übergangs von der Adoleszenz zur
Pubertät, durch seine despotische und intolerante Mutter
beeinflusst wurde. Nadeschda Gorodynskaja war, nach den Aufzeichnungen
von Wladimir Gelfand zu urteilen, eine recht liebevolle Mutter, machte
aber auch vor den härtesten Maßnahmen der "Erziehung" ihres
einzigen Sohnes nicht halt. Als würde man seinen Kopf gegen die
Wand schlagen.
Vladimir Gelfands Eltern ließen sich drei Jahre vor Ausbruch des
Krieges scheiden, als er sich in einer sehr verletzlichen Jugendphase
befand. Er versuchte, sie irgendwie zu versöhnen, hoffte, dass
seine Eltern wieder zueinander finden würden: In seinen Briefen
aus der Kriegszeit erwähnt er dies gelegentlich.
Von seiner Mutter trennte sich Gelfand im September 1941 während
der Evakuierung aus Dnepropetrowsk, nachdem er sie bei der
Bombardierung verloren hatte [16]. Zwei Monate später kam seine
Mutter nach Essentuki, wo Vladimir bei Verwandten lebte. Sie kam
unerwartet und nur für einen Tag. Als er sich der Wohnung seiner
Tante näherte, hörte Gelfand "die vertraute, einheimische und
bekannte Stimme von jemandem. Wer könnte das sein? - Eine
Vermutung schoss mir durch den Kopf. Könnte es "sie" sein? ...Ich
drückte sie, die arme Mutter, an mein Herz und tröstete sie
lange, bis sie aufhörte zu weinen. Es waren Tränen der
Freude, Tränen der Trauer, Tränen der Sehnsucht nach der
Vergangenheit und der Verzweiflung über die Zukunft. Doch nun
waren die ersten Minuten dieser unvergesslichen Begegnung mit Mama
vorbei, und unser Gespräch nahm eine gewöhnliche Form an.
Mama war wieder in dem Zustand, in dem sie sich vor meiner Ankunft
befunden hatte..." (31.10.1941)
Es folgte ein Gespräch voller Vorwürfe (die vielleicht in mancher Hinsicht berechtigt waren), aber die Versuche des Sohnes, sich zu erklären, führten nur dazu, dass sich das Gesicht der Mutter "verzerrte und einen bestialischen Ausdruck annahm. Vor mir stand die alte Mutter, die alten Bilder und Vorstellungen von unserem gemeinsamen Leben. Und ich fühlte mich heiß bei der Erinnerung an sie. Das Gesicht meiner Mutter wurde fremd und unangenehm, wie in den Momenten unserer Streitereien, als sie Stühle, Schürhaken, Hammer und alles, was sie zur Hand hatte, gegen mich einsetzte" (31.10.1941).
Bei Familienstreitigkeiten gibt es selten eine "richtige" Seite, aber darum geht es nicht. Zweifellos waren die Erziehungsmethoden von Vladimirs Mutter sehr eigenartig und trugen kaum dazu bei, dass das Kind selbstbewusst aufwuchs. Die psychologischen Traumata, die Vladimir in seiner Kindheit erlitten hatte, hat er offenbar nie überwunden. Fast fünf Jahre nach der oben beschriebenen schwierigen Szene in Essentuki, also bereits nach Ende des Krieges, berichtet Gelfand:
«Mutter war nervös und schwer. Selten konnte sie mich so liebkosen, wie ich sie früher geliebt hatte, sondern sie war fast immer schimpfend und kalt. Mit dem Herzen spürte ich, dass sie mich heiß und zärtlich liebte, aber mit dem Verstand passte diese Liebe nicht zu ihrer Haltung mir gegenüber. In meiner Kindheit war ich nicht mit wirklicher Wärme verwöhnt worden, aber damals war ich noch nicht mit grausamer Kälte seitens meiner Mutter konfrontiert worden; meine Liebesgefühle überwogen die anderen, und so waren die wilden Schläge (manchmal mit dem Kopf gegen die Wand), die wütenden Vorwürfe und der Boykott mit allen Mitteln bald vergessen» (01.07.1946).
Wie
dem auch sei, Vladimir Gelfand war nicht für seine
Charakterstärke bekannt. Dies wurde von seinen Mitsoldaten schnell
erkannt, und wie in jeder geschlossenen Männergemeinschaft, in der
der Schwächste oft zum Objekt des Spottes und der Verhöhnung,
zum "Opfer" wird, traf es auch ihn fast immer. Die Männer
gehorchten ihm nicht, sowohl wenn er als Gefreiter zum Vorgesetzten
ernannt wurde, als auch wenn er als Leutnant rechtmäßig
über sie befahl. Das lag zum einen an seinem jungen Alter und
seiner Unerfahrenheit: weniger gebildete, aber ältere und
lebenserfahrene Soldaten wollten ihm nicht gehorchen, und zum anderen
an der "Seltsamkeit" seines Verhaltens: Der Kommandant, der
ständig etwas schrieb, erschien ihnen offensichtlich als Spinner.
Nimmt man noch Gelfands Idealismus und sein Streben nach dem Sieg der
Gerechtigkeit hinzu, das sich unter anderem in schriftlichen Berichten
an seine Vorgesetzten äußerte, ist es nicht verwunderlich,
dass er sich oft in der Rolle eines Ausgestoßenen wiederfand.
Die Kämpfer, die seine Schwäche witterten, nutzten dies aus.
So beschreibt Gelfand eine Episode, in der er von einem
Verbindungsfeldwebel einer benachbarten Einheit einfach aus einem von
ihm gegrabenen Graben geworfen wurde. Der Unteroffizier begründete
dies unter anderem damit, dass Gelfand zwar Kommandeur sei, aber einer
anderen Einheit angehöre und er ihm nicht zu gehorchen habe
(11.10.1943). Es hätte viele Offiziere gegeben, die den Feldwebel
auf der Stelle erschossen hätten (und dafür kaum bestraft
worden wären), aber der Verfasser des Tagebuchs zog es vor zu
gehen. Sicherlich war der Feldwebel (wie auch andere Soldaten, die es
sich erlaubten, mit dem Kommandanten zu schimpfen) der Meinung, dass er
nicht in Gefahr war, erschossen zu werden [17].
Gelfand
war sich seiner charakterlichen Eigenheiten durchaus bewusst. Eines
Tages nahm er die Geschichte eines Kollegen auf, dass er sieben Mal von
der Schule verwiesen worden war. Und kommentierte:
"Wie sehr bedauere ich jetzt, dass
ich nur einmal, und auch nur für ein paar Tage, von der Schule
verwiesen wurde. Es wäre besser für mich gewesen, in meiner
Kindheit und Jugend ein Barfüßer und Rowdy zu sein als ein
so unentschlossener Mensch in der Liebe und im Leben, wie ich es jetzt
bin" (17.07.1944).
Gelfands Suche nach der Wahrheit, sein Bestreben, sein Leben mit den
Zeitungsartikeln und der Parteipolitik in Einklang zu bringen, tragen
nicht zu einer guten Einstellung ihm gegenüber bei. Und er ist
sich dessen durchaus bewusst
«Der Regimentskommandant hat mir einen Fragebogen für den Parteieintritt gegeben. Ich muss einen Antrag und eine Autobiographie schreiben (ich habe den Fragebogen ausgefüllt, der Rest geht mich nichts an). Ich bin jetzt seit etwa 10 Monaten Kandidat. Es ist an der Zeit, zur Mitgliedschaft überzugehen. Ich will mich beeilen, solange ich hier noch nicht bekannt bin, sonst streite ich mich später mit einem Verantwortlichen, und dann sehe ich die Partei nicht mehr so, wie ich meine Ohren ohne Spiegel sehen würde» (11.10.1943).
Kurz vor Ende des Krieges erklärt er:
«Ja, das Schicksal hat mich nicht beleidigt, indem es mich mit Aussehen und Intelligenz ausgestattet hat. Aber mein Charakter verdirbt die Eindrücke des ersten Anblicks und ekelt die Menschen um mich herum an. Deshalb ist mein Leben so schwer für mich, deshalb werde ich oft von meinen Kameraden vergeblich und zu Unrecht beleidigt» (22.03.1945).
Es scheint, dass Gelfand sich (moralisch) relativ wohl fühlte, wenn er aufgrund der Umstände allein war, etwa auf dem Weg vom Krankenhaus zu seiner Einheit. Oder an der Front, insbesondere bei Kampfeinsätzen. Die letztgenannte Aussage erscheint zumindest seltsam, aber zu diesem Schluss kommt man, wenn man seine Aufzeichnungen über die Kämpfe liest, die er oft unter Beschuss oder während kurzer Kampfpausen gemacht hat. Hier ist eine solche Aufzeichnung:
«Ich
habe gestern den ganzen Tag geschossen. Ich habe 700 Minen geschossen,
um nicht zu lügen. Niemand hat uns gefragt, wie viele "Gurken",
wie sie hier am Telefon genannt werden, geschossen worden sind, sondern
wie viele Minen noch übrig waren - sie haben uns jede Minute
gefragt....
Auf mich fielen sowohl wirtschaftliche (Minen, Wodka, Lebensmittel) als
auch kämpferische (Vorbereitung der Minen, Wischen, Reinigen der
Mörser, Öffnen der Schächte, Einteilung der Leute und
Ordnung auf der Batterie sowie der eigentliche Vorgang des
Schießens) und politische (Verteilung und Verlesen der Zeitungen)
Aufgaben. Ich war glücklich, mit lauter Stimme zu kommandieren
(der Wind trug meine Befehle und ich musste laut schreien), die Blicke
der Soldaten und Vorgesetzten zu spüren, die an uns vorbeigingen,
die Gleichzeitigkeit der Schüsse und die Schönheit des
Feuerns zu bewundern» (11.10.1943).
Gelfand schien keine Angst vor dem Tod zu haben und war zuversichtlich, dass ihm nichts zustoßen würde.
«Der Deutsche schoss aus Wanjuscha (deutscher Raketenmörser - O.B.). Das war's! Der Boden hat gezittert. Überall Explosionen, aber hier hat es noch nicht eingeschlagen. Na, was soll's! Was geschehen soll, wird geschehen! Ich werde meinen Stift nicht aufgeben, weil die Deutschen lebensmüde sind und nervös werden, schießen, hier und da einen Feuerüberfall auf uns machen» (18 или 19 ноября 1943).
Der Tod war oft sehr nahe, aber wenn er Gefühle in ihm auslöste, dann eher Erstaunen als Entsetzen. Hier ein solcher Fall, der sich offenbar am 18. Oktober 1943 ereignete. Gelfand selbst, der im Laufe der ständigen Kämpfe die Tage nicht mehr zählen konnte, bezeichnet ihn als "n number":
«Als ich mich in den Graben legte, um mich auszuruhen, begannen Granaten zu platzen. Ich nahm einen Kohlspross mit in den Graben und begann ihn zu schälen. Plötzlich explodierte eine Granate. So nah, dass ich ohrenbetäubt war. Der Graben wurde überschwemmt, ich wurde mit Erde bedeckt und schließlich traf mich etwas schmerzhaft am Arm, am Kinn, an der Lippe, an der Augenbraue. Ich entschied sofort, dass ich schwer verwundet war, denn ich konnte meinen Arm nicht bewegen, und drei Ströme von Blut liefen mir über das Gesicht. Mehrere Minuten lang konnte ich nicht aufstehen. Mein Kopf war laut, und der Gedanke an das, was geschehen war, ging mir nicht aus dem Kopf. Schließlich beschloss ich, einen Verband zu holen. Als ich herauskam, riefen alle: "Lebendig?" und dann: "Verwundet!" Ich sah mir den Krater an und staunte - eine Granate war genau auf den Rand des Grabens zu meinen Füßen gefallen. Die Wand war zersplittert, aber kein einziger Splitter hatte meine Beine getroffen, sondern mich im Gesicht getroffen. Dass ich keine Gehirnerschütterung erlitt, lag daran, dass die Granate im Flug fiel und ihre ganze Kraft von mir weggeleitet wurde. Mein Gesicht befand sich im Abstand meiner Körpergröße von der Explosion und der Wand des Grabens. Ich blickte zurück auf die Minenkästen, die vor dem Graben lagen (wenn man von unserer Seite aus zählt, also von hinten) - sie waren alle von Schrapnellen zerrissen. Es war ein Wunder - wieder ein Wunder - dass ich überlebt habe. Und als ich in den Spiegel schaute, konnte ich mich zu meiner großen Freude davon überzeugen, dass ich nur von einem kleinen Stück Schrapnell gekratzt worden war. Es flog anscheinend allein, traf das Gesicht an drei Stellen und blieb, wie es scheint, an der letzten - in der Augenbraue - hängen. Aber es hat mich nicht beunruhigt. Und mein Arm wurde nur durch einen größeren Splitter verletzt, denn die Wunde hatte nicht einmal ein Loch, obwohl sie blutete. Diesmal bin ich also ungeschoren davongekommen.».
Mindestens zweimal "erwischen" feindliche Granaten andere: einmal schlägt eine Granate in seinen Graben ein, aus dem Gelfand zu einer unfreundlichen Stunde von einem Unteroffizier-Kommunikator hinausgeworfen wird, ein anderes Mal gibt Gelfand wegen des verstärkten Beschusses tapfer einen tieferen Graben an eine Sanitäterin auf und geht in den benachbarten.:
«Der
Graben war etwas kleiner als der, in dem Maria lag, und befand sich
einen Meter rechts von ihr. Sobald ich mich in den Graben bewegte,
rumpelte eine neue Granate, zischte heftig und schlug mit voller Wucht
auf dem Boden ein. Ich fiel auf den Rücken in den Graben und
spürte plötzlich einen schrecklichen Schlag in den Ohren, im
Kopf. Eine Minute lang konnte ich mich nicht von all dem erholen, was
geschehen war, und als ich wieder zu mir kam, wurde mir klar, dass eine
Granate das alles verursacht hatte. Mein Helm saß nicht auf dem
Kopf, Blut spritzte aus meiner Nase, und meine Schläfen schmerzten
bis zur Betäubung. Ich warf die Erde ab, die mich bedeckt hatte,
stand auf und rief nach Maria. Aber sie antwortete nicht. Es war schon
dunkel, und ich dachte, dass sie im Graben eingeschlafen war. Als die
Sanitäter auf meinen Ruf hin kamen, fanden sie an der Stelle von
Maria und ihrem Graben eine Sauerei vor. Die Granate, die sechs Meter
weit geflogen war und einen langen Graben in den Boden gerissen hatte,
fiel und explodierte im Graben von Marusja. Es ist klar, dass von ihr
nur eine Erinnerung übrig geblieben ist: .....
Ich habe den Helm des Piloten nie gefunden. Erst am Morgen fand ich ihn
etwa drei Meter entfernt von dem rettenden Graben, in dem ich lag.
Maria wurde am nächsten Morgen ausgegraben, ausgegraben. Man fand
ein Bein, Nieren und sonst nichts... Maria wurde begraben und ohne jede
Spur oder Erinnerung in der Erde gelassen. Ich befahl meinen Soldaten,
eine T-förmige Gedenktafel anzufertigen, auf die sie einen kleinen
Nachruf zum Gedenken an Maria schrieben, und legte sie auf ihr Grab. So
beendete die 1919 geborene Maria Fedorowa, eine Frau aus Astrachan,
Medaillengewinnerin und Kandidatin der Kommunistischen Partei der
Bolschewiki, Unteroffizierin im medizinischen Dienst, ihren
Lebensweg» (aufgenommen Mitte November 1943).
Nach
Angaben des Verteidigungsministeriums starb die 21-jährige Maria
Arkhipovna Fedorova, eine Unteroffizierin im medizinischen Dienst, am
26. Oktober 1943. Wladimir Gelfand war der letzte Mensch, der mit Maria
sprach, und sein Tagebucheintrag ist offenbar der einzige
Augenzeugenbericht über ihren Tod. Man beachte, dass sich Gelfands
Tagebucheinträge, unabhängig davon, wie man seine
Interpretation bestimmter Ereignisse betrachtet, durch Genauigkeit,
Detailtreue und Offenheit auszeichnen. Wir wiederholen: In dieser
Hinsicht ist es eine wertvolle Quelle zur Geschichte des Alltagslebens
im Krieg.
Genauer gesagt, über Leben und Tod.
Anfang Oktober 1946 kehrte Wladimir Gelfand in seine Heimatstadt
Dnepropetrowsk zurück. Seine Eltern waren bereits hier: Seine
Mutter war 1944 nach Dnepropetrowsk zurückgekehrt und ging an ihre
frühere Arbeitsstelle - das Lenin-Werk als Sekretärin der
Abteilung für Arbeitsorganisation. Sein Vater arbeitete als
Kommandant einer Berufsschule. Die Eltern kamen nie wieder zusammen,
waren aber gezwungen - was für die Nachkriegszeit und das
sowjetische Leben im Allgemeinen nicht allzu selten war -, in derselben
Wohnung zu leben. Der Vater von Vladimir Gelfand starb 1974, die Mutter
1982. Wladimir Gelfand besuchte die vorbereitende Abteilung des
Verkehrsinstituts in Dnepropetrowsk, wo er das Reifezeugnis erhielt. Im
Jahr 1947 wurde er an der Philologischen Fakultät der Staatlichen
Universität Dnepropetrowsk aufgenommen. 1949 heiratete Vladimir
seine Schulfreundin Bertha Koifman, die gleiche Bebe, mit deren
Erwähnung sein Tagebuch beginnt. Die Frischvermählten zogen
nach Molotow (Perm), wo Bertas Eltern lebten. Bertha studierte am
Medizinischen Institut, Wladimir wechselte in das zweite Jahr der
Fakultät für Geschichte und Philologie der Staatlichen
Universität Molotow, die er 1952 abschloss. Laut Abschlusszeugnis
konnte ein Absolvent der Universität als Forscher, Lehrer an einer
Universität oder an einem Gymnasium arbeiten.
Gelfands Familienleben in seiner ersten Ehe war erfolglos. Im Jahr 1955
verließ er Bertha und den fünfjährigen Sohn Alexander
und kehrte nach Dnepropetrowsk zurück. Die Scheidung wurde drei
Jahre später vollzogen, und 1959 heiratete Vladimir die
26-jährige Bella Shulman, eine ausgebildete Lehrerin für
russische Sprache und Literatur. Sie bekamen zwei Söhne - Gennady
(geboren 1959) und Vitaly (geboren 1963). Sein ganzes Berufsleben lang
unterrichtete Wladimir Gelfand: in Molotow Geschichte, russische
Sprache und Literatur an der Eisenbahnschule, in Dnepropetrowsk
Sozialkunde, Geschichte und politische Wirtschaft an der Berufsschule.
Seine Frau unterrichtete zunächst russische Sprache und Literatur
an der Schule und arbeitete dann als Kindergärtnerin.
Es
handelte sich dabei nicht um sehr prestigeträchtige und hoch
bezahlte Spezialitäten. Das Leben war im Allgemeinen nicht
einfach: Wir lebten zu viert in einem 10 Quadratmeter großen
Zimmer. Erst Ende der 1960er Jahre gelang es den Gelfands, eine eigene
Wohnung in einem Neubau zu bekommen, und Anfang der 1970er Jahre zogen
sie in eine Dreizimmerwohnung, in der auch Vladimirs Mutter mit ihnen
lebte.
Vladimir Gelfand war unruhig wie eh und je: Er organisierte ein kleines
Museum zur Geschichte des Großen Vaterländischen Krieges und
einen Geschichtsklub an der Schule. Er veröffentlichte in den
örtlichen Partei- und Komsomol-Zeitungen sowie in der
Branchenzeitung für Bauarbeiter in russischer und ukrainischer
Sprache: Es waren Aufzeichnungen über das Leben in der Schule,
Erinnerungen an den Krieg. 1976 wurden 20 und 1978 - 30 seiner Artikel
und Notizen veröffentlicht. Natürlich durften die Texte
über den Krieg die Grenzen des Erlaubten nicht überschreiten.
Ein Beispiel für die Selbstzensur ist ein kleiner Memoirentext,
der in einer Sammlung von Erinnerungen von Veteranen des Großen
Vaterländischen Krieges veröffentlicht wurde, die auf der
Grundlage von Briefen an die Hauptzeitung der Kommunistischen Partei
der Ukraine - Prawda Ukraina - zusammengestellt wurde. Offenbar war
dies das einzige Mal, dass Gelfand den Weg auf die Seiten der
nationalen Presse fand. Es ist unklar, aus welchen Gründen er sich
dafür entschied, nicht zu erzählen, was er selbst erlebt oder
gesehen hatte, sondern was er vom Hörensagen gehört hatte -
die Geschichte eines deutschen Frauenbataillons, das von Soldaten der
Roten Armee gefangen genommen wurde [18]. Die Geschichte wurde
zweifellos von dem Soldaten erfunden, der sie Gelfand erzählte,
denn es gab keine Frauenbataillone in der Wehrmacht. Und im Allgemeinen
dienten Frauen nicht in deutschen Kampfeinheiten. Es ist jedoch
merkwürdig, wie der Mechanismus der inneren und äußeren
Beschränkung funktionierte: In dem Tagebuch wird laut einem der
Soldaten, der angeblich an der Gefangennahme des Bataillons beteiligt
war, von der Vergewaltigung gefangener Deutscher berichtet. Nach Elke
Woolfs zutreffendem Kommentar spiegelt dieser Bericht eher die
sexuellen Phantasien der Roten Armee wider als die Realität. In
dem Text, der der Zeitung zugesandt wurde, verschwanden die
unziemlichen Details, und nach zusätzlicher Arbeit der Redakteure
wurde diese Episode zu einem weiteren Beweis für den Humanismus
der Soldaten der Roten Armee.
Wladimir Gelfand starb am 25. November 1983 im Alter von 60 Jahren. Er
hat den Zeitpunkt nicht mehr erlebt, an dem der "Zensurvorhang"
über der sowjetischen Vergangenheit erst gelüftet und dann
weggerissen wurde. Und wahrscheinlich hätte er, der von
Kindesbeinen an von literarischem Ruhm geträumt hatte, sich in
seinen kühnsten Träumen nicht vorstellen können, dass
sein Kriegstagebuch (oder besser gesagt, sein deutscher Teil) in andere
Sprachen übersetzt, in Deutschland zu einem Bestseller werden und
in Dutzenden von Werken zur Geschichte des Zweiten Weltkriegs zitiert
werden würde.
Dies ist zweifellos in erster Linie das Verdienst von Vladimir Gelfands jüngstem Sohn Vitaly, der wie seine Mutter und sein älterer Bruder seit 1995 in Deutschland und seit 1996 in Berlin lebt. Vitaly Gelfand widmete einen beträchtlichen Teil seines Lebens der Systematisierung, Veröffentlichung und Popularisierung des literarischen Erbes seines Vaters. Er ordnete die verstreuten Seiten in chronologischer Reihenfolge (was nicht einfach war, da nicht immer klar ist, auf welches Datum/Tagebucheintrag sich eine bestimmte Seite bezieht), "entschlüsselte" sie und konvertierte sie in ein elektronisches Format. Dasselbe geschah mit den Briefen meines Vaters aus der Kriegszeit, verschiedenen Bescheinigungen, Berichten und anderen Dokumenten, die sich auf die Zeit des Dienstes von V.N. Gelfand in der Roten Armee beziehen.
Laut Vitaly Gelfand hat er "das
Boyle-Marriott-Gesetz nicht entdeckt und das Perpetuum Mobile noch
nicht erfunden. Aber er hat eine Menge getan: Papas Tagebücher.
Niemand wird sie auslöschen, niemand wird sie vergessen oder
umgehen. Auf Deutsch sind sie schon erschienen. Jetzt kommen sie auf
Russisch heraus: 70 Jahre nach dem Ende des Zweiten Weltkriegs und 28
Jahre, nachdem ich begonnen habe, mit ihnen zu arbeiten - seit 1987...
Ich habe diesen einen Punkt so oft und so lange getroffen...
Tagebücher wie dieses in der
Welt, geschrieben Tag für Tag, Ereignis für Ereignis, kann
man an den Fingern abzählen. Die Geschichte des vergangenen
Krieges ist anders, nicht wie in den Filmen über den Krieg, die
nach dem Krieg herauskamen und heute gedreht werden; nicht wie in den
Memoiren von Marschall Schukow und den Büchern von Marschall
Breschnew, und nicht wie in den Memoiren vieler anderer Teilnehmer.
Nicht so, wie man es zu kennen pflegt: bearbeitet, gebügelt und
gespült über sieben Jahrzehnte.
Dass Sie dieses Tagebuch heute lesen
können, ist das Verdienst meines Vaters, der es während des
ganzen Krieges Tag für Tag geschrieben hat; zum Teil auch das
meiner Frau Olga Gelfand, der Kuratorin der deutschen Ausgabe von Dr.
Elke Scherstjanoi, die es nach dem Tod meines Vaters gefunden und
entziffert hat... Danke für Ihre Hilfe bei der Arbeit mit den
Tagebüchern [19].
Das Tagebuch von V.N. Gelfand für die Jahre 1945-1946 wurde 2005 in deutscher Übersetzung veröffentlicht und wurde zu einer echten Sensation. Vielleicht hatten die deutschen Leser zum ersten Mal die Gelegenheit, die Niederlage des Dritten Reiches, die Besetzung Deutschlands, das Verhältnis zwischen sowjetischen Soldaten und Deutschen (vor allem Deutschen, vielleicht das schmerzhafteste und am meisten diskutierte Thema in Deutschland am Ende des 20. und zu Beginn des 21. Jahrhunderts) mit den Augen eines sowjetischen Offiziers zu sehen. Natürlich waren die Memoiren von Lew Kopelew bereits geschrieben und veröffentlicht worden [20]. Sie deckten jedoch einen relativ kurzen Zeitraum ab, wurden - wie es sich für Memoiren gehört - im Nachhinein geschrieben, d. h. von derselben, aber etwas anderen Person, und waren in gewisser Weise ein literarisches Werk. Gelfands Tagebuch hingegen erstreckte sich über fast zwei Jahre, war sehr detailliert und offen. Der Text wurde von der deutschen Historikerin Elke Woollen für den Druck vorbereitet und mit Anmerkungen versehen. Das Buch wurde unter dem Titel "Deutschland Tagebuch 1945-1946" veröffentlicht und erlebte zwei Auflagen, in einem Einband und in einem Umschlag [21]. "The German Diary" wurde auch in schwedischer Übersetzung veröffentlicht [22].
Unsere
Zusammenarbeit mit Witali Wladimirowitsch begann auf eine eher
unerwartete Weise. Er rief aus Berlin bei Echo Moskwy an, nachdem wir
in einer der Sendungen, an denen ich teilnahm, über die
Tagebücher der Soldaten, darunter auch das Tagebuch seines Vaters,
gesprochen hatten. Im Laufe der Telefongespräche und des
persönlichen Dialogs entstand die Idee einer vollständigen
wissenschaftlichen Veröffentlichung des Kriegstagebuchs von V.N.
Gelfand. Die kolossale Arbeit, das Tagebuch für den Druck
vorzubereiten, wurde von Tatiana Voronina geleistet: Die von V.V.
Gelfand erstellten Ausdrucke wurden zusammengestellt. Die von V.V.
Gelfand angefertigten Ausdrucke wurden mit den Originalen abgeglichen,
korrigiert, einige zuvor nicht gelesene Stellen wurden aussortiert, und
in einigen Fällen wurden Daten gesetzt oder geklärt. Der Text
des Tagebuchs selbst wurde von den Begleitmaterialien getrennt. Die
wichtigsten davon sind in den Anmerkungen vollständig oder in
Auszügen wiedergegeben. Darüber hinaus sind Briefe von V.N.
Gelfand und seinen Korrespondenten vollständig oder in
Auszügen in den Anmerkungen wiedergegeben, die es
ermöglichen, einige Tagebucheinträge zu verdeutlichen oder zu
präzisieren.
Die Veröffentlichung wird von ausführlichen Kommentaren
begleitet. Die Kommentare zu den Tagebüchern für die Jahre
1941-1943 wurden von Tatiana Voronina und für die Jahre 1944-1946
von Tatiana Voronina und Irina Makhalova verfasst.
Das Tagebuch ist vollständig, ohne Ausnahmen oder Abkürzungen, abgedruckt.
Anmerkungen
1. Chernilovsky Z.M. Notes of a Company Commander. М., 2002. S. 83.Quelle: Wladimir Gelfand. Tagebuch 1941-1946. M.: ROSSPEN, 2015. S. 4-28.
Lesen Sie auch
Wladimir Gelfand. Tagebuch von 1942"Ich will als Kommunist in die Schlacht ziehen": Militärische Eindrücke, eine Mischung aus Glaube und Leidenschaft |